Пассажиры колбасного поезда. Этюды к картине быта российского города: 1917-1991 — страница 21 из 98

Новогоднюю елку для детей в декабре 1923 года организовали даже в имении «Горки», где находился безнадежно больной Ленин. В годы нэпа люди по устоявшейся традиции украшали в конце декабря жилье еловыми деревьями, продажа которых происходила вполне официально. Чуковский 25 декабря 1924 года записал в дневнике: «Третьего дня шел я с Муркой к Коле – часов в 11 утра и был поражен: сколько елок! На каждом углу самых безлюдных улиц стоит воз, доверху набитый всевозможными елками – и возле воза унылый мужик, безнадежно взирающий на редких прохожих… Засыпали елками весь Ленинград, сбили цену до 15 коп. И я заметил, что покупаются елки главным образом маленькие, пролетарские – чтобы поставить на стол»251. О пышности празднования Рождества 1926 года в Москве с удивлением писал в своем дневнике немецкий философ Вальтер Беньямин: «1 января. На улицах продают украшенные по-новогоднему ветки. Проходя по Страстной площади, я видел продавца, который держал длинные прутья, покрытые до самого кончика зелеными, белыми, голубыми, красными бумажными цветами, на каждой ветке – свой цвет»252.

К середине 1920‐х годов возродилась и традиция обильного застолья в дни Рождества. Тот же Беньямин отмечал на праздничном столе москвичей икру, лососину, гуся, рыбу по-еврейски253. Моя мама вспоминала Рождество 1927 года: праздничный ужин готовил ее родной отец, мой дед Иван Иванович Алексеев (в следующем году он скончался). В центре стола находилось блюдо с огромным окороком. Его мой родной дед запекал собственноручно. Для этого мясо два дня перед приготовлением замачивалось в молоке со специями. Я тоже иногда так делаю и сейчас. Мама в старости с удовольствием ела мою новогоднюю стряпню, но последний отцовский окорок был вне конкуренции. В семьях «бывших» по-прежнему устраивали праздники елки для детей254. В частном пространстве Страны Советов в 1920‐х годах елка оставалась основным атрибутом зимних праздников.

Плюрализм повседневности периода нэпа охладил и пыл комсомола. С 1925 по 1928 год ЦК ВЛКСМ не принял ни одного решения и не издал ни одного циркуляра, направленных на компрометацию обыденной религиозности. Бытовые практики городского населения во многом оставались связанными с церковными традициями. Перелом наступил на рубеже 1920–1930‐х. 24 января 1929 года появилось секретное письмо ЦК ВКП(б) «О мерах по усилению антирелигиозной работы». Идеологическое руководство страны прямо указывало на необходимость отстранить церковь от контроля над повседневной жизнью населения, над его досугом255. Религиозные праздники директивным путем превращались в социальную аномалию. Вновь был задействован сценарий начала 1920‐х годов, когда церковные торжества заменялись революционными. Еще до появления письма ЦК ВКП(б) в Ленинграде зимой 1929 года в клубе завода «Электросила» прошел молодежный карнавал. Праздник имел выраженную антирождественскую, атеистическую направленность – среди собравшихся встречались юноши в импровизированных одеждах священнослужителей. Правда, после «безбожного» бала-маскарада многие с удовольствием отметили Рождество в семье256. Весной 1929 года брянский совет воинствующих безбожников выступил с предложением: «Ввести законодательным вопросом (так в источнике. – Н. Л.) новое летоисчисление и новый год с Октябрьской революции»257. В Ленинграде летом 1929 года комсомольцы развернули кампанию, главной идеей которой была замена торжества Преображения (6 августа) на праздник Первого дня индустриализации. В этот день рабочим в качестве антирелигиозного протеста предлагалось выйти на работу258. Однако эффективность подобных антирелигиозных мероприятий, как и в начале 1920‐х, была невелика. Значительно более действенным с точки зрения инверсии нормы (почитания церковных праздников) в патологию оказался общий слом ритма повседневной жизни, начавшийся в 1929 году в связи с реформой рабочей недели. Большевики изменили уже ставший привычным григорианский календарь. В СССР согласно постановлению СНК СССР от 24 сентября 1929 года вместо семидневной появилась непрерывная рабочая неделя, прозванная в просторечии «непрерывкой». Сначала это была «пятидневка»: человек четыре дня трудился, на пятый – отдыхал. Но выходной был скользящим. Внутри одного предприятия получалось, что четыре пятых всего персонала постоянно находились на работе. Это позволяло не прерывать производственный процесс. Внешне количество выходных у населения увеличилось, но это произошло отчасти из‐за сокращения праздников, в первую очередь религиозных. Кроме того, нарушался ритм внутрисемейного досуга, исчезали привычные встречи с друзьями. Современники вспоминали: «Собираться вместе становилось все труднее. Обязательно кому-нибудь на другой день приходилось работать»259. Все религиозные торжества исчезли из советского официального бытового пространства. Первый удар был нанесен именно по Рождеству. Газета «Правда» писала в передовой статье 25 декабря 1929 года: «Непрерывный рабочий год и пятидневная рабочая неделя не оставляют больше места для религиозных праздников… В этом году впервые рождественские дни являются обычными трудовыми рабочими днями…»

Под запретом оказалась и елка. Массированная антирелигиозная пропаганда обрушилась в первую очередь на детей. В детских газетах и журналах с 1930 года систематически печатались антирелигиозные, а по сути дела, антиелочные произведения. В 1931 году ленинградский детский журнал «Чиж» опубликовал стихотворение Александра Введенского «Не позволим», где были такие строки:

Не позволим мы рубить

Молодую елку,

Не дадим леса губить,

Вырубать без толку.

Только тот, кто друг попов,

Елку праздновать готов.

Мы с тобой – враги попам,

Рождества не надо нам260.

Моя мама запомнила эти вирши на всю жизнь. Она декламировала их как участница антиелочной постановки «Елки-палки» в школе в самом начале 1930‐х годов. Тогда же была принята и в Союз воинствующих безбожников, о чем с гордостью, прыгая с ножки на ножку, сообщила своей бабушке (моей прабабушке) – Евдокии Алексеевне Николаевой. Та просто погладила внучку по голове и сказала: «Ну и с богом, детка. Наверное, так надо!» Незадолго до этого мою прабабушку выпустили из знаменитой «парилки». В 1931–1933 годах в Ленинграде (как и в других крупных городах) прошла кампания по «выколачиванию золота». Людей, как правило бывших торговцев – а именно торговцем был мой прадед Иван Павлович Николаев, к тому времени уже умерший, – держали в жарко натопленных помещениях, где приходилось стоять, тесно прижавшись друг к другу. Больше суток выдерживали немногие. Боясь попасть в «парилку», многие отдавали золото добровольно. Об этом, в частности, вспоминала литературовед Елена Скрябина. Ее начальник, комендант завода, неоднократно намекал молодой женщине, что ношение обручальных колец – буржуазный предрассудок и драгоценность следует сдать государству261. Сохранился эпизод с «парилкой» и в памяти нашей семьи. Моя прабабушка по материнской линии – вообще-то тверская крестьянка. Она ходила нищенкой по дворам, приглянулась сыну торжокского торговца сеном и вышла за него замуж. В начале 1930‐х Евдокии Алексеевне было уже за шестьдесят. Она с трудом переносила духоту «парилки». Конвойный сжалился над старушкой – дал чурбачок и разрешил сесть у самой двери. Наверное, это ее и спасло. Золота уже в семье никакого уже не было. Единственное сохранившееся богатство – витую золотую цепь толщиной в палец и почти двухметровой длины – распилили на кусочки и отдали в Торгсин. Так удалось выкормить маминого двоюродного брата, родившегося в 1931 году. До его появления на свет в 1929 году у маминой тетки умерла от скарлатины четырехлетняя дочь. В приступе отчаяния кроткая «кока» (так дети в нашей семье называли своих крестных) Рая изрубила топором все иконы в доме. Для нее с «богом» было покончено… Прабабушка осталась истинно верующей и всепрощающей – именно поэтому она философски отнеслась к маминым детским восторгам по поводу звания «безбожницы».

Других семейных воспоминаний об антиелочной кампании начала 1930‐х годов не осталось. А она была продолжительной и жесткой. Под угрозой штрафа запрещалось устраивать новогодние праздники для детей в школах и детсадах. Прекратилась государственная торговля елями. Комсомольские активисты пытались даже устраивать проверки частных квартир, чтобы выяснять, не отмечают ли владельцы Рождество. В Москве, по воспоминаниям Эммы Герштейн, членов ЦК профсоюза работников просвещения заставляли «под Новый год ходить по квартирам школьных учителей и проверять, нет ли у них елки»262. Многие, тем не менее, продолжали украшать свой дом привычным образом, но в сугубо приватно форме, тщательно занавешивая окна и побаиваясь доносов. Петербурженка Софья Цендровская рассказывала о своем детстве: «Новогоднюю елку ставили тайно. Окна занавешивали одеялами, чтобы никто не видел. Ставить елку было строжайше запрещено»263. Сложнее всего приходилось людям, жившим в коммунальных квартирах. Об этом свидетельствуют автобиографические заметки Скрябиной, отмечавшей, что «если устраивали елку для детей, то старательно запрятывали ее, чтобы ни соседи, ни управдом ее не заметили. Боялись доносов, что празднуем церковные праздники»264