Пассажиры колбасного поезда. Этюды к картине быта российского города: 1917-1991 — страница 41 из 98

512. Писательница Мариэтта Шагинян, изучавшая быт ленинградских фабрик в начале 1925 года, записала в дневнике просьбу работницы к библиотекарю: «Дай ты мне такую книгу, чтоб я поплакать могла». Предложенную же повесть Сейфуллиной «Виринея» о судьбе женщины-крестьянки в первые годы революции работницы называли «бесстыдной книгой», прибавляя: «Этой грязи мы и в жизни довольно видим, ты нам дай что-нибудь почище»513.

В конце 1920‐х годов молодежь проявляла все меньше интереса к общественно-политической литературе. В Москве, например, по данным опроса 1929 года, почти 60% посетителей библиотек за год не прочли ни одной политической книги, а в Ленинграде этот показатель составлял почти 80% всех читателей514. И в целом молодые люди в 1920‐х годах не стали самыми активными «пользователями» книжных собраний. Даже в таком крупном культурном центре, как Ленинград, в 1926 году они составляли всего 12% от числа всех посетителей книгохранилищ. Не слишком часто приобретали книги в личную собственность, особенно пролетарская молодежь. При этом с ростом заработной платы затраты на книги уменьшались, а на табак и алкоголь – увеличивались515. По данным опроса 1928 года, всего 9% молодых людей предпочитали чтение иным видам досуга516. Для приобщения широких масс к «правильной» книге начиная со второй половины 1920‐х организовывались шумные «суды» над литературными произведениями и вечера «рабочей критики». Однако эффект оказался обратный: у многих возникало пренебрежительное отношение к писательскому труду, а главное, к книге и чтению как структурному элементу досуга. В 1930‐х ситуация усугубилась. Партия большевиков уже не ставила перед комсомолом цель приобщить молодежь к книге. Выступая на IX съезде ВЛКСМ в 1931 году, Лазарь Каганович подчеркнул, что комсомол «вырос» из задач прививания интереса к чтению. Он настоятельно советовал: «Призыв к пинкертоновской литературе должен быть заменен призывом к изучению контрольных цифр пятилетки»517. Это происходило на фоне новых большевистских экспериментов с календарем. (Подробнее см. «Елка»). Менялись объем и структура свободного времени, из него явно вытеснялось чтение как индивидуализированная форма отдыха. Пространство частной жизни в условиях пятидневной рабочей недели сужалось и активно политизировалось. В начале 1930‐х власть вновь предприняла атаку на русскую и зарубежную классику, активизировались чистки массовых книгохранилищ. В 1932 году Научно-исследовательский институт детской литературы Народного комиссариата просвещения РСФСР издал специальную инструкцию по отбору книг в библиотеки. Изъятию подлежала вся литература, вышедшая в свет до 1926 года и по каким-либо причинам не переизданная в 1927–1932 годах518. Уничтожению подверглись не только книги оппозиционеров и эмигрантов, но и произведения классической русской и иностранной литературы. Однако из домашнего быта изъять подобную «макулатуру» было сложно.

Во многих семьях интеллигенции и служащих все же уцелели собственные библиотеки. Вадим Шефнер вспоминал: «Личные книги мать берегла не столь рачительно; они постоянно кочевали по родственникам и порой исчезали безвозвратно; зато и у нас все время сменялись, а порой навеки оседали чьи-то чужие, не библиотечные книги»519. Примерно об этом писал и Пантелеймон Романов в романе «Товарищ Кисляков»: «Так как, по-видимому, не было средств покупать (книги. – Н. Л.), то брали у соседей, которые получали в свою очередь от знакомых. Эти книги, преимущественно иностранных авторов (своим не доверяли), скоро превращались в рыхлые замусоленные лепешки»520. И конечно же, в такой ситуации круг чтения не мог попасть под властный контроль. Моя мама начала приобщаться к литературе на рубеже 1920–1930‐х годов. Сама в 11 лет прочла гоголевского «Вия». Книжка была советского издания, и купила ее бабушка, имевшая представление о русской классике благодаря урокам литературы в гимназии. Знакомство с «Вием» маме запомнилось надолго. Был мрачный ноябрьский вечер, родители ушли в гости. Чтобы не скучать, решила почитать… Сидела, поджав ноги на кровати, со страхом время от времени вглядываясь в темные углы комнаты, но оторваться от книги не могла. А потом были дивные сказки братьев Гримм, Шарля Перро, Ганса Христиана Андерсена, принадлежавшие маминой школьной подруге Наташе Вейнберг. Память о семье этой девочки мама пронесла через всю жизнь. В глубокой старости рассказывала мне об удивительном дедушке Наташи Григории Яковлевиче, ученом-металлурге, о доброй, трогательной бабушке Марии Марковне, которая вела все хозяйство в доме, о веселом папе Владимире Григорьевиче, тоже крупном инженере, который потом куда-то исчез в декабре 1933 года, о красавице маме – Нине Викторовне, иногда надолго уезжавшей из Ленинграда от своих троих детей. Позднее выяснилось, что Владимир Григорьевич по доносу был арестован, сначала сослан в лагерь, куда и ездила жена, а потом, в 1938 году, там же под Читой расстрелян… Довольно типичная история питерских интеллигентов в 1930‐х годах. Удивительно другое – атмосфера любви и праздника, которую, несмотря ни на что, поддерживали взрослые в доме Вейнбергов.

В публичном пространстве досуга в 1930‐е годы власть предприняла попытку заменить «коммунистических пинкертонов» (не справившихся с задачей формирования нового человека) литературой о героической жизни советской молодежи. При этом многие действительно талантливые произведения на эту тему, написанные в 1920‐х, подверглись жестоким нападкам. Идейно вредными были названы книги Малышкина, Льва Гумилевского, Романова, а чуть позднее – Леонида Леонова, Вересаева. Их «порочность» состояла в попытке показать жизнь в советском обществе во всем ее многообразии. Это считалось ненужным для литературы, призванной воспитывать в коммунистическом духе. Ценности, на которых базировались произведения русской и зарубежной классики, предполагалось заменить идеями классовой борьбы и социальной непримиримости. Представитель издательства «Молодая гвардия» писал в «Комсомольской правде» в декабре 1934 года, что их приоритет – выпуск «комсомольской публицистики» под общим заголовком «В помощь комсомольскому организатору». Из старой же художественной литературы считалось необходимым переиздавать «прежде всего книги, отражающие детство разных классовых групп». Так квалифицировались «Детство» Льва Толстого, «Детство» Горького, «Детство Темы» Гарина-Михайловского521.

Читательские интересы, в первую очередь молодежи, все больше и больше политизировались. Опрос, проведенный представителями ЦК ВЛКСМ в 1934 году в Ленинграде, показал, что наибольшей популярностью пользовались «Чапаев» Дмитрия Фурманова, «Мать» Горького, «Железный поток» Серафимовича522. Такую же картину дал и опрос, проведенный через год в Москве, Горьком, Челябинске. Первое место в числе книг, прочитанных в 1935 году, занимала горьковская «Мать». Ей немного уступали по популярности «Поднятая целина» Михаила Шолохова, «Железный поток» Серафимовича, «Как закалялась сталь» Николая Островского. Из числа произведений русской классики были лишь «Евгений Онегин» Пушкина, «Мертвые души» Гоголя, «Анна Каренина» Толстого, «Отцы и дети» Тургенева. Зарубежную литературу представлял Ромен Роллан523.

Читательские вкусы молодежи формировались, конечно, «сверху». Периодическая печать и библиотечные работники настойчиво рекомендовали читать произведения с выраженной социальной ценностью. В систему пролетарской культуры художественная литература входила не как инструмент интеллектуального и нравственного развития личности, а как проводник идей классовой борьбы. В октябре 1935 года «Комсомольская правда» призывала обязательно прочесть пьесу Горького «Враги» и роман Этель Лилиан Войнич «Овод», аттестуя их как «книги любви и ненависти»524. Примерно в этом же духе пропагандировались и сочинения Роллана. Внимание к его произведениям, в частности к роману «Жан-Кристоф», было продиктовано вовсе не желанием познакомиться с процессом духовного становления музыканта, а симпатией к политической позиции автора. Роллан с восторгом воспринимал все происходившее в СССР в 1930‐е годы. За это его книги автоматически включались в список обязательного чтения советской молодежи. Однако отзывы большинства читателей свидетельствовали о полном непонимании не только сути, но и фабулы «Жана-Кристофа», «Очарованной души», «Кола Брюньона». Фрезеровщик Кировского завода писал в газету «Смена»: «Прочел роман „Очарованная душа“. Здорово показано прозрение буржуазки Аннеты»525. Глубокие психологические проблемы, связанные с переживаниями человека и не зависящие от его социального происхождения, обычно оставались вне внимания. Неудивительно, что в кругу чтения молодых людей в середине 1930‐х практически отсутствовали произведения Чехова. Самым популярным произведением сделался роман Островского «Как закалялась сталь», герой которого на долгие годы был назначен эталоном советского молодого человека526. Однако не хочу кривить душой и считаю необходимым рассказать о впечатлении моей мамы от произведения Островского. Книжку она получила в подарок на день 17-летия – в ноябре 1937 года. Юную девушку поразил подарок ее одноклассников. Один из них, влюбленный в маму Юра Иванов – ортодоксальный комсомолец, каких было не так уж мало в конце 1930‐х годов, – поступил в летное училище накануне войны и погиб в первом же боевом вылете. Судьба оказалась более милостива к другому маминому соученику Володе Прокофьеву, который «пошел в летчики» вслед за Юрой, просто за компанию. Володя выжил и стал Героем Советского Союза. О Владимире Павловиче Прокофьеве можно сегодня прочесть в «Википедии». Получив книгу, мама сначала решила, что это какая-то научно-популярная литература о металлургии. А потом прочла запоем, плакала и жалела Павку Корчагина. Книжка «жила» у нас в доме долго: в блокаду ее не сожгли, но потом, к сожалению, она потерялась при многочисленных сменах жилья в постперестроечное время.