иколая Богданова есть написанный в середине 1920‐х годов рассказ «Последний вальс», где описаны эти вечеринки первых лет революции. В частности, дается текст пригласительной афиши:
«Всем! Всем! Всем!
В субботу
в здании пересыльного пункта
ПОЛИТИЧЕСКИЙ ВЕЧЕР
с танцами до утра
Плата за вход: с барышни кисет, вышитый в подарок красноармейцам, с кавалера осьмушка махорки.
Докладчик из центра»701.
В молодежном лексиконе начала 1920‐х годов даже появилось выражение «пойти на балешник». «Балешник» (простонародное производное от слова «бал»), начинавшийся «докладом из центра», противопоставлялся прежним, буржуазным традициям досуга. Однако уже тогда идеологические структуры стали называть танцы «средством мелкобуржуазного, разлагающего влияния на молодежь». Об этом было прямо заявлено на II Всероссийской конференции комсомола в мае 1922 года702. Неудивительно, что после таких решений в местных комсомольских организациях развернулась дискуссия на тему: «Может ли танцевать комсомолец?» При этом в основном обсуждался вопрос «Что можно танцевать?». Запрещены были танго и тустеп. В одном из официальных документов, принятых в июле 1924 года, указывалось: «Будучи порождением западноевропейского ресторана, танцы эти направлены на самые низменные инстинкты <…> В трудовой атмосфере советской России <…> танец должен быть бодрым и радостным»703. Одновременно молодежи предлагались новые, идеологически выдержанные танцевальные формы. Газета «Смена» в том же 1924 году опубликовала материал под устрашающим названием «Смерть тустепам». В нем рассказывалось, что в одном из ленинградских молодежных клубов комсомольцы под музыку песни «Смело, товарищи, в ногу» исполняют танец «За власть Советов», в процессе которого импровизированно изображают «все периоды борьбы рабочего класса»704. Однако подобные развлечения носили искусственный характер и не получили должного распространения. Молодые люди, собиравшиеся в клубах на вечера, предпочитали вальсы, польки, танго и тустепы. Это зафиксировал опрос 1929 года. Танцы стояли на четвертом месте в ряду десяти самых распространенных видов молодежного досуга. 71% молодых рабочих, по данным опроса, очень любили танцевать. Из этой группы 46% систематически ходили на танцы в клубы, 29% – на платные танцплощадки, а 11% посещали даже частные танцклассы.
Об их существовании я узнала задолго до начала профессиональных занятий историей. Моя бабушка по папиной линии Антонина Станиславовна Комас (1900–1975), наполовину полька, выросла в городе Рославль. До революции он находился за чертой оседлости, на перекрестке трех культур: русской, еврейской и польской. Внешне совершенно невзрачная, в отличие от бабушки Кати (мамина линия), кустодиевской красавицы, бабушка Тоня, как большинство женщин с польской кровью, обладала такой «чертинкой», что мимо нее не мог пройти ни один мужчина. Правда, троих детей, старшим из которых был мой отец, она родила в законном браке с Дмитрием Ефремовичем Лебиным (1902–1990). С 1922 года он служил в системе ОГПУ и в Поволжье, и в Белоруссии, и в Самарканде, и в Ленобласти, и в Великом Новгороде. Где-то в начале 1930‐х бабушка рассталась с дедом. А он сделал по тому времени блестящую карьеру – закончил свою службу в звании комиссара милиции третьего ранга (генерал-майор). Но это все было уже в Москве и без нас. После бабушки Дмитрий Ефремович женился на Елене Степановне Воробей, которая служила в Общесоюзном доме моделей. Для создателей фильма «Красная королева» (2015) Елена Степановна послужила прообразом мужеподобной тетки Калерии Кузьминичны – начальника отдела кадров. Один раз в детстве я видела и своего деда по отцовской линии, и его жену – маленькую, хорошенькую, пухленькую хохотушку. Дед Лебин знал толк в женщинах. А мне даже перепали два платьица из детской коллекции Дома моделей.
В последний раз бабушка по папиной линии вышла замуж в 57 лет, что в 1950‐х было шоком. Думаю, не последнюю роль в успехе на личном фронте играло ее умение вести непринужденный диалог. Домашний язык Антонины Станиславовны, который она на публике скрывала под лаком образования, полученного в гимназии, был цветистым. Прощаясь, например, она всегда говорила: «Шрайбен зи битте открыткес, в крайнем случае телеграммс». От бабушки я услышала и выражение: «Там, где брошка, там перед». Позднее она с некоторыми купюрами исполнила для меня песенку:
Это школа Соломона Пляра,
Школа бальных танцев, вам говорят.
Две шаги – налево, две шаги – направо.
Шаг вперед и две назад.
Текст мне очень нравился. Смешной и насыщенный антропологическими деталями, как я теперь понимаю, он отражал специфику досуга эпохи нэпа. До сих пор, насколько я знаю, точно неизвестно, когда написал эту песню В. Руденков. Но бабушка говорила, что слышала ее в Рославле в 1920‐х годах. Мурлыкал «Школу танцев» и мой дед, мамин отчим, Николай Иванович Чирков, в начале 1930‐х годов работник Ленинградского УГРО. Говорил, что урки очень любили эту песню.
То, что «танцклассы» были в руках частников, объясняет, почему власть так нетерпимо к ним относилась. Глава ленинградских коммунистов Сергей Киров в 1929 году с возмущением говорил: «Я не понимаю того, чтобы заниматься в частном танцклассе. Это значит, человек вошел во вкус. У него комсомольский билет, а он мечтает о выкрутасах <…> такие явления свидетельствуют определенно как о каком-то обволакивании»705. Неудивительно, что войну с танцами постоянно вела комсомольская печать. Так, газета Ивановского обкома ВЛКСМ «Ленинец» осенью 1929 года опубликовала материалы с критикой «увлекающихся танцульками» молодых ткачих706.
В первой половине 1930‐х, несмотря на исчезновение не только частных танцклассов, но и самих нэпманов, так называемые «западные танцы» по-прежнему считались буржуазным развлечением с вредным эротическим душком. К числу уже привычно критикуемых тустепов и танго прибавился фокстрот. В 1932 году первый секретарь Ленинградского горкома ВЛКСМ Иосиф Вайшля на заседании комсомольской верхушки города с тревогой отмечал засилье в молодежных клубах «фокстротчиков»707. Раздраженную реакцию комсомольских активистов на фокстрот описал и Николай Островский в романе «Как закалялась сталь»: «После жирной певицы <…> на эстраду выскочила пара <…> Эта парочка, под восхищенный гул толпы нэпманов с бычьими затылками, стоящих за креслами и койками санаторных больных, затрусилась на эстраде в вихлястом фокстроте. Откормленный мужик в идиотском цилиндре и женщина извивались в похабных позах, прилипнув друг к другу»708. «Похабную парочку» прогоняет со сцены сознательный комсомолец. Сугубо эротические коннотации фокстрота зафиксировал советский фольклор. Приведу три анекдота – 1927, 1928 и 1929 годов: «Что такое фокстрот? – Трение двух полов о третий»; «Мужик о фокстроте: „Что ж, покрыть венцом, и все“»; «Муж – жене, о фокстроте: „Мы с тобой этим двадцать лет занимаемся, только в постели и лежа“»709.
И все же не заметить естественное стремление молодых людей проводить время на танцплощадках власть не могла. Уже весной 1934 года на конференции комсомольцев завода «Красный путиловец» звучали такие призывы: «Нам нужно организовать школу танцев с политической подкладкой»710. В публичных местах рекомендовались краковяк, падеспань, кадриль, полька-тройка и т. д. Они в представлении власти носили народный, истинно демократический характер. В действительности этими танцами необходимо было управлять, что обеспечивало общественный контроль над поведением танцующих. «Западные» танго и фокстроты, не требовавшие регулирования, распространялись в большей степени в приватной сфере.
В контексте сталинского гламура конца 1930‐х в структуре молодежного досуга появились карнавалы и маскарады – некое подобие дореволюционных балов. В 1937 году Свердловский областной дом народного творчества издал «Методическое письмо по подготовке к празднованию ХХ годовщины Октябрьской революции». Авторы предлагали организовать бал-карнавал, считая, что такие формы досуга «призваны быть воплощением радостности счастливой жизни в нашей стране». «Пропуск карнавальных костюмов и масок можно разрешить, – указывалось в брошюре, – только после предварительной проверки. Для этого приглашаются представители редакции газеты, райлита, НКВД или милиции. Для них отводится отдельная комната, где производится регистрация костюмов и масок». Строго регламентировались и танцы на карнавале: танго и фокстроты по-прежнему считались не совсем советскими711. Конечно, в приватном пространстве, в том числе на домашних вечеринках, танцевали всё. Мама всегда вспоминала, что, кроме вальса бостон, старшеклассники на днях рождения, особенно в семье Вейнберг (подробнее см. «Макулатура») с удовольствием приобщались к танго, фокстротам, пасадоблям. В домах часто были пластинки «Брызги шампанского», «Рио-Рита», «Черные глаза», «Утомленное солнце». Их крутили на патефонах и во время войны. Мою маму, до войны студентку Ленинградского юридического института (позднее юридического факультета ЛГУ) в феврале 1942 года «по блату» – благодаря бывшим сослуживцам ее отца – полуумирающую от голода взяли на должность освобожденного секретаря комитета комсомола Управления Ленинградской милиции. Работа спасла не только ее, но и бабушку – маму «поставили» на котловое довольствие, но разрешили жить не в казарме, а дома, на Невском, в четырех километрах по прямой от здания Главного штаба, где долгое время находилось Управление милиции. Каждый вечер по темному, пустому и заваленному снегом Невскому молоденькая девушка с большим трудом, но завидным упорством шла домой – несла в котелке пшенную кашу для матери… Много чего нагляделась моя мама во время этой «выгодной службы». Видела шатающихся от голода воришек – учащихся ремесленных училищ. До войны они в большом количестве наводнили Ленинград по системе Оргнабора рабочей силы и первыми умирали от голода. Видела женщину, засолившую целую кадушку человечины – свою соседку по коммуналке. Но трагическое уживалось с комическим даже в страшные дни блокады. Как-то перед оперативниками города поставили задачу выявления воровских притонов. На вопрос, по каким признакам определять бандитские «хазы», было дано четкое указание: «Где патефон, там и притон!»