772. Но далеко не всегда ситуация разрешалась относительно безболезненно.
В апреле 1929 года ВЦИК и СНК РСФСР издали постановление «Об ограничении проживания лиц нетрудовых категорий в муниципализированных и национализированных домах и о выселении бывших домовладельцев из национализированных и муниципализированных домов»773. Уже в июле 1929 года людям, подлежащим выселению, вручили извещения о необходимости освободить жилплощадь. В случае неподчинения выселение происходило административным путем – нередко здесь случались настоящие трагедии, что нередко приобретало трагический оттенок. Руководитель отдела коммунального хозяйства одного из районов Ленинграда, отчитываясь в Ленгорисполкоме в сентябре 1929 года, рассказывал: «Приходит участковый надзиратель выселять старика, а с ним паралич случился. Звонит мне: как быть. Говорю, конечно, не выселять. Через четыре дня старик умер. Сам очистил помещение, освободил»774. Когда я увидела этот документ в Центральном государственном архиве Санкт-Петербурга, наша семейная история стала для меня более понятной. В семьях моих двоюродных бабушек, в первую очередь Пелагеи Ивановны Евтишкиной (Николаевой), к началу 1930‐х годов произошли печальные изменения. Ее муж Дмитрий Корнеевич Евтишкин, родители которого до революции имели некое обувное производство (пока мне не совсем ясно, какого уровня), в 1924 году возглавил кооперативное производственное товарищество «Быстроход». Но в 1927 году карьерный рост прекратился, а в 1930 году Коку Митю (так звала мама своего крестного) сослали на Соловки. Дальнейшая его судьба неизвестна, но вполне предсказуема. Пелагея Ивановна осталась с двумя дочками в квартире на 4-й Красноармейской улице. Площади было достаточно, чтобы реализовать право на самоуплотнение добровольно или насильственно. Предпочтение отдали первому варианту, и прабабушка переселилась к дочке в квартиру на 4-ю Красноармейскую. Там блокадной зимой 1942 года умерли и прабабушка Евдокия Алексеевна – бывшая домовладелица, и ее дочери – Пелагея Ивановна – когда-то обожаемая мужем, нэпманом-обувщиком Евтишкиным, сгинувшим в Соловках, и красавица Юлия Ивановна, в первом браке носившая известную в Петербурге фамилию Пурышева. Не знаю, имел ли муж Юлии отношение к знаменитому монархисту и черносотенцу Аркадию Константиновичу Пурышеву, но бабушка упорно говорила, что только благодаря красоте сестры семья жениха смирилась с мезальянсом – женитьбой на дочери торговца фуражом.
Прабабушка и две мои двоюродные бабушки, как большинство умерших во время блокады, похоронены в братской могиле на Пискаревском кладбище. Примерно тогда же погибла от голода и генеральская вдова Евгения Александровна Свиньина, не пожелавшая покинуть родину, могилы мужа и сына и выехать за границу к дочерям. В 1919 году в кампанию по «уплотнению» ее выселили из собственной квартиры на Большом проспекте Петроградской стороны (дом 80), а затем, через 10 лет, по праву на «самоуплотнение» загнали в крохотную, похожую на шкаф, комнату в большой коммуналке.
В целом в Ленинграде кампания по выселению лишенцев была завершена к октябрю 1929 года775. Жилищные условия многих горожан значительно ухудшились. Обследование, проведенное, например, ленинградским областным статотделом, выявило, что в 1927 году «на жилой площади муниципальных владений Ленинграда проживало 26,5 тыс. лиц с нетрудовыми доходами. Занимали эти люди 223 000 кв. м (8,3 кв. м на душу). В 1929 году они уже занимают 160 000 кв. м»776. В отношении этой части городского населения не соблюдались даже элементарные нормы расселения. Притеснения, разумеется, вызывали гнев у людей. В секретных сводках Ленинградского ОГПУ, поступивших в 1929 году в обком ВКП(б), была отмечена возросшая враждебность «самоуплотняемых лишенцев»777. Но притеснения «бывших» не могли разрешить нараставший и в стране и в Ленинграде жилищный кризис, который стал перманентным явлением советской повседневности.
Уплотнения и его разновидность – «право на самоуплотнение» – властные структуры применяли и в 1940–1970‐х годах. Но здесь я не могу выступить как историк-профессионал – с документами этого периода, хранящимися в архивах, пока не работала. Не знакома я и с фундированными исследованиями о том, как обеспечивали жильем эвакуированных во время Великой Отечественной войны. Но, судя по художественной литературе, в частности по романам Веры Пановой, написанным в 1940‐х – начале 1950‐х годов, «уплотнение» периода Великой Отечественной войны – вселение эвакуированных – далеко не всегда воспринималось с пониманием: «В квартире напротив жил председатель завкома Уздечкин. До войны ему принадлежала вся квартира, теперь только две комнаты; в третьей жила секретарша директора Анна Ивановна с долговязой дочкой Таней. Анна Ивановна приехала в августе 1941 года. Уздечкин был тогда уже на фронте. Нюра, его жена, уехала с санитарным поездом. Дома с детьми оставалась Ольга Матвеевна, Нюрина мать. Ольгу Матвеевну вызвали в домоуправление и сказали, что она должна уступить одну комнату эвакуированной женщине. Ольга Матвеевна стала кричать, побежала в райсовет и в военкомат – не помогло, везде ее только стыдили. Пришлось смириться. Перед вечером прибыли Анна Ивановна с Таней. Ольга Матвеевна вдруг вошла к ним, не постучав, влезла на стул и стала снимать занавески с окон <…> Она унесла занавески и вернулась за зеркалом. Ей велено было отдать эвакуированным комнату с мебелью, но Ольга Матвеевна рассудила, что ни к чему им зеркало, обойдутся и так»778.
Санитарные нормы, на которые опирались власти при осуществлении уплотнения, продолжали действовать и в мирной жизни. В повести Александра Житинского «Хеопс и Нефертити» (1973), действие которой происходит на рубеже 1960–1970‐х, тоже упоминается «уплотнение»: «Мы занимаем две комнаты, а в остальных двух живут старый бухгалтер Иван Петрович Грач и молодая продавщица гастронома Лидия <…> Она появилась в квартире после того, как у Ивана Петровича умерла жена и его слегка уплотнили <…> После того как Грача уплотнили, комната стала напоминать мебельный антикварный магазин. В центре стоял рояль, вокруг которого вилось небольшое ущелье, образованное стенками рояля и разной мебелью. От ущелья шли вбок тупички, оканчивающиеся телевизором, кроватью, на которой спал Грач, и настенной аптечкой»779. Автор не считает необходимым анализировать реакцию старого бухгалтера на насильственное уменьшение жилплощади. Но подробное описание мебели позволяет надеяться (с учетом всего, что мы знаем о «жилищном переделе» первого послереволюционного десятилетия), что вещи все-таки оставались в собственности «уплотняемого». Одновременно феномен самоуплотнения, существовавший в советском жилищном кодексе и в 1970–1980‐х, иногда помогал разрешать жилищные проблемы. Этим странным правом воспользовалась моя бабушка. После смерти деда в 1977 году она «самоуплотнилась» и прописала к себе в квартиру меня, моего мужа и нашего маленького сына. Других способов улучшить наше жилищное положение при отсутствии частной собственности на недвижимость не было.
Фабрика-кухня
Филологов, составивших перечень новых слов эпохи «Совдепии», по непонятным причинам не заинтересовало понятие «фабрика-кухня», характерное для языка горожан именно раннесоветского времени. К 1917 году в российской повседневности уже существовали институты городской культуры питания вне дома: рестораны, кухмистерские, столовые, трактиры. Однако предприятий для массового производства готовых блюд в России не было. Это тормозило развитие системы быстрого и механизированного снабжения серийно приготовленной пищей. В Европе и в Америке на рубеже XIX–ХХ веков стал формироваться рационалистический стиль еды, соответствующий общемировому процессу модернизации. На русской почве практику быстрого коллективного питания попытались взрастить большевики. Им казалось, что она созвучна программе социалистического преобразования общества. К числу институций питания, работавших по модернизационным принципам, можно отнести фабрики-кухни. В СССР они к тому же, по мнению первого поколения большевиков, помогали осуществлять революцию в быту. Приготовление пищи в домашних условиях рассматривалось как преграда на пути к построению нового общества. Преимущества социалистического общепита, как писали теоретики 1920‐х годов, заключались в огромной экономии времени, топлива, продуктов и даже в рациональном использовании пищевых отходов. Все это должно было помочь женщине-работнице освободиться «от цепей кухни» и тем самым сэкономить силы для труда на производстве. Общественная столовая представлялась «наковальней, где будет выковываться и создаваться новый быт и советская общественность»780. Считалось также, что питание вне дома сможет нивелировать бытовые неудобства коммунальных квартир. С обескураживающей серьезностью теоретики общепита писали: «Рабочая семья принимает пищу там, где развешаны пеленки, где проплеван пол. Принимать пищу в непроветренной комнате, насквозь прокуренной, полной грязи, – значит, проглатывать вместе с пищей всякую пыль и вредные микробы и получать от пищи лишь ту малую долю пользы, которую она могла бы дать, если бы ее принимали в чистом хорошо проветренном помещении»781. Вместо того чтобы рекомендовать проветривать и убирать помещения – или вместо того чтобы предоставить горожанам достаточное по площади жилье, – власть предлагала перенести прием пищи в общественные столовые. На них одновременно возлагались и культурно-просветительские функции: в случае необходимости рабочие и работницы могли здесь разумно и полезно провести досуг. Некоторые из этих теоретических посылок удалось внедрить в жизнь усилиями Нарпита – паевого кооперативного товарищества «Народное питание». Эта организация в годы нэпа должна была конкурировать с частниками. Нарпит, как подчеркивалось в его уставе, создавался с целью «предоставления городскому и промышленному населению улучшенного и удешевленного питания, на основах безубыточности и самоокупаемости, путем создания сети доступных столовых, ресторанов, чайных и т. п. предприятий»