1032. Этот переносный смысл имеет прямое отношение к советскому властному дискурсу о бытовых нормах и аномалиях.
Большевики не были наивными идеалистами. После прихода к власти во второй программе РКП(б) в марте 1919 года они обозначили целый ряд так называемых «социальных болезней», к числу которых относились алкоголизм, проституция и сопутствующий ей «венеризм» и др. Существование этих явлений в системе новой государственности советские идеологические структуры тогда объясняли «ненормальностями общественных отношений», причины которых «глубоко зарыты в капиталистическом обществе»1033. Действительно, традиционные аномалии, всегда негативно характеризуемые с позиций общечеловеческих ценностей, – преступность, пьянство, суицид, проституция, – не были порождением новой действительности. Неудивительно, что и способы их нивелирования большевики нередко изыскивали в российском прошлом – правда, не афишируя это. Так, с помощью нормативных суждений формулировались признаки преступлений, что, безусловно, облегчало их выявление.
Однако после 1917 года в повседневном быту начали развиваться явления, не отвечавшие принципам пролетарской морали, но и не регламентируемые правовыми нормами. И тогда власти прибегли к нормализующим суждениям1034 как способу маркирования аномалий, которые формально существовали вне правового поля, но фигурировали в пространстве повседневности. Советские властные и идеологические структуры неоднократно применяли этот способ для целенаправленного конструирования аномалий. Любопытно, что в официальных документах почти невозможно найти формулировок признаков нормы, но всегда присутствуют характеристики патологии. С помощью нормализующих суждений власти не только порождали новые лексические единицы, уникальные советизмы, но и выделяли предметы одежды или интерьера, якобы аккумулирующие в себе признаки той или иной социально-бытовой деформации.
Этот прием был впервые использован в середине 1920‐х, когда советские властные и идеологические структуры обнаружили в быту в первую очередь членов партии явления, не вписывающиеся в общую, достаточно иллюзорную модель обыденного поведения сознательных советских граждан. Переход к нэпу, означавший возврат к мирному образу жизни, ознаменовал возрождение не только традиционных бытовых практик, но и разнообразных девиаций. У населения возродилась тяга к привычной для городов «веселой жизни». Об обстановке нэпа в ноябре 1922 года Корней Чуковский писал: «Мужчины счастливы, что на свете есть карты, бега, вина и женщины; женщины с сладострастными, пьяными лицами, прилипают грудями к оконным стеклам на Кузнецком, где шелка и бриллианты. <…> Все живут зоологией и физиологией»1035. Вскоре властные и идеологические структуры вынуждены были отметить, что «нэпманский разгул» проник и в партийную среду. В октябре 1924 года состоялся II пленум ЦК и ЦКК РКП(б), посвященный вопросам партийной этики, а точнее, нормам поведения коммунистов в быту. В материалах пленума слово «язва» стало употребляться для характеристики разнообразных девиаций1036. Одновременно с «язвами» в советской партийно-идеологической лексике, связанной с бытом, появилось выражение «онэпивание»1037. Впервые термин «онэпивание» стал фигурировать в выступлениях на уже упоминавшемся II пленуме ЦК и ЦКК РКП(б). Даже партийные активисты не могли сначала понять, что означает это загадочное слово. Емельян Ярославский, делавший на пленуме доклад «О партэтике», заметил, что «один товарищ понял это так: онэпивание – значит не надо пить»1038. На самом деле «онэпиванием» был назван процесс возрождения повседневной жизни после окончания в России Гражданской войны. Хорошая одежда, благоустроенная квартира, калорийное питание – признаки благополучия и социальной стабильности в быту в 1920‐е годы обрели кроме номенклатуры и представители нового слоя населения – нэпманской буржуазии. Вероятно, поэтому большевикам многие бытовые атрибуты казались с идеологической точки зрения более опасными, нежели труды философов и политических деятелей, окрещенных «представителями мелкобуржуазной стихии». Труды эти обычные люди не читали, зато внешние признаки зажиточности нэпманов видели все. Не случайно еще в 1921 году Владимир Ленин заявил, что самый решительный бой за социализм – это бой «с мелкобуржуазной стихией у себя дома»1039. Наивысшей точки этот бой достиг в конце 1924‐го – начале 1925 года в момент стабилизации нэпа. В стране развернулась настоящая война с «нэпманской» модой и мещанством в быту. Сигнал к началу этой войны был дан на II пленуме ЦК и ЦКК РКП(б). В материалах пленума отмечалось: «Период нэпа таит в себе опасности, особенно для той части коммунистов, которая в своей повседневной деятельности соприкасается с нэпманами. Неустойчивые элементы начинают тяготиться режимом партийной дисциплины, завидуют размаху личной жизни новой нэпманской буржуазии, поддаются ее влиянию, перенимают ее навыки, ее образ жизни»1040. Все это власти называли «онэпиванием» и маркировали как осуждаемое и подлежащее искоренению социальное отклонение.
Своеобразной разновидностью «онэпивания», по мнению идеологических структур, было «хозобрастание» – еще одна экзотическая и сугубо советская социальная патология, причисленная к «болезням партии». Этим словом клеймили коммунистов, заводивших слишком большое хозяйство в деревне с «целью торговли». Одновременно контрольные органы коммунистической партии не могли игнорировать и недовольство рядовых коммунистов злоупотреблениями чиновников, возглавлявших высшие партийные и советские инстанции. Действительно, представители партийно-советской верхушки в начале нэпа получили за счет государства не только хорошие отдельные квартиры (подробнее см. «Уплотнение»), но и мебель, и домашнюю утварь. Например, в Петрограде летом 1922 года по просьбе заместителя председателя Петросовета Бориса Позерна в пустующих квартирах одного из шикарных петербургских домов был разыскан уникальный буфет красного дерева. Его безвозмездно передали в собственность семье функционера. Еще один питерский чиновник от партии – управляющий делами Северо-Западного бюро ЦК РКП(б) Сергей Бабайлов – присвоил кабинет из 13 предметов, в том числе медвежью шкуру; обстановку для столовой из 9, для гостиной – из 11 и для спальни – из 12 предметов1041. И таких примеров по всему СССР к осени 1924 года, судя по документам контрольных комиссий, набралось немало. Назвав этот процесс «хозобрастанием», высшие идеологические инстанции вынуждены были отметить: «Мы не должны требовать, чтобы члены партии жили в нищенской обстановке. Мы должны предъявить только одно требование, чтобы товарищи жили по средствам, чтобы товарищи не использовали своего положения и не создавали себе исключительных удобств»1042.
В нормализующих суждениях 1920‐х годов можно обнаружить еще одну социально-бытовую патологию. В данном случае идеологические структуры сообщили привычному понятию новое, политизированное содержание. Речь идет о слове «излишество». Его словарная интерпретация выглядит следующим образом: «1. Устар. Слишком большое количество чего-л.; избыток, излишек <…> 2. Употребление чего-л. сверх меры, нормы, злоупотребление чем-л.»1043 Согласно же материалам II пленума ЦК и ЦКК РКП(б), «излишество» как некая «болезнь партии» имело две разновидности. Во-первых, это уже заметные на седьмом году советской власти огромные расходы на «обслуживающий учреждения и отдельных советских работников автомобильный и гужевой транспорт», на оборудование «чисто учрежденческих санаториев, домов отдыха для узкого круга лиц», «на дорогостоящие, никому, кроме издателей, не нужные ведомственные издания»1044. Во-вторых, это стремление к роскоши в личном быту. Пленум отметил необходимость борьбы с развивающимся в среде коммунистов «барством, дорогостоящей, не по средствам обстановкой, вызывающими роскошными нарядами, золотыми драгоценными украшениями»1045. Однако, фиксируя «излишества» в жизни не только высшего, но и среднего партийного и советского руководства, пленум все же не смог предложить действенных мер по их искоренению.
Иначе складывалась ситуация с девиациями, которые властные и идеологические структуры обнаруживали у обычных горожан, а по сути просто им приписывали. Именно так можно объяснить появление в середине 1920‐х и существование до начала 1950‐х годов понятия «есенинщина». Связанное с именем талантливейшего русского поэта Сергея Есенина, оно отражало не только тенденции развития литературы в советском обществе, но и активные попытки власти регулировать процессы повседневности, в частности структуру и содержание досуга. Под строгим идеологическим контролем находился круг чтения советских людей (подробнее см. «Макулатура»). В 1920‐х годах Есенин был самым популярным поэтом в СССР. Обследования читательской аудитории в 1928 году показали, что его произведения за один год в библиотеках выдавались на руки 400 раз, тогда как стихи Владимира Маяковского – всего 281046. Людей привлекали внешняя простота и задушевность есенинской поэзии. У кого-то интерес к ней был вызван трагической кончиной автора в декабре 1925 года, чаще всего трактуемой как самоубийство. Это событие к тому же спровоцировало вспышку суицида в крупных городах. В суицидологии уже в 1920‐е годы был известен так называемый «эффект Вертера» – самоубийства, совершаемые под влиянием примера. Однако советские идеологические структуры все объяснили распространением мелкобуржуазных, «упаднических настроений», которые и получили название «есенинщина». В крупных городах Советской России в 1926–1928 годах проводились специальные обследования случаев самоубийств среди молодежи. Вывод нередко был следующим: «У нас многие увлекаются есенинщиной и другими такими книгами и поддаются таким настроениям, даже есть случаи самоубийств»