<…> У меня еще в то время сложилось впечатление, что Женя очень боится стать придатком к Б. Л., потерять свою душевную самостоятельность, независимость. Она все время как-то внутренне отталкивалась от Б.Л. <…> В быту Женя все время требовала помощи Б. Л.»{157}. Кажется, что эти фрагменты психологического анализа молодой семейной пары очень близки к истине — с одной, но значимой оговоркой. И Борис, и Женя очень любили друг друга, и обоим представлялось, что проблемы можно преодолеть. От обоих требовались компромиссы.
Как и собирались еще до свадьбы, в августе отправились в Берлин, чтобы познакомить Женю с родителями и сестрами Бориса, которые жили там уже около года. Поездка в Германию так или иначе стала поворотным пунктом в биографии и творчестве Пастернака. Сестра Бориса, Жозефина Леонидовна, впоследствии вспоминала: «С самого начала молодожены поселились в пансионе “Фазаненэк”, в большой комнате рядом с родителями. Они, особенно Женя, посещали галереи, встречались со старыми и новыми друзьями. Но после нескольких безоблачных недель Боря стал проявлять беспокойство. Что он думал делать в этой чуждой ему атмосфере? Его также не привлекала жизнь русских литературных кругов»{158}.
Приезд Пастернака в Берлин пришелся на тот краткий период, когда эмиграция еще не определилась и не поляризовалась окончательно. Особенно это касается ее берлинской части, к которой принадлежали тогда крупнейшие литературные силы: М.И. Цветаева, В.Ф. Ходасевич, А.Н. Толстой, Андрей Белый, В.Б. Шкловский, Б.К. Зайцев; здесь же в это время находились В.В. Маяковский, М. Горький, И.Г. Эренбург{159}. Однако Пастернак попал в эту среду в кризисное для нее время: на рубеже 1922/23 года ситуация начала в корне меняться. Берлин постепенно пустел, русские литераторы разъезжались — кто обратно в советскую Россию, кто в другие европейские центры. Эпоха «России в Берлине» заканчивалась{160}. Одновременно происходил процесс размежевания между эмиграцией и Советами. Писатели делали выбор, который становился выбором их жизни. Оставшиеся за границей и поменявшие паспорта приобретали статус беженцев в принявших их странах и статус отщепенцев на родине. Другими словами, вскоре после приезда Пастернака в Берлин уже начали разворачиваться те процессы, которые привели к разделению единого поля русской словесности на два автономных и сложно соотносимых друг с другом лагеря.
Пастернак читал свои стихи на всех возможных эмигрантских площадках — в Доме искусств, кафе Леон и Ландграф, Клубе писателей, оказывался участником литературных сходов в знаменитом эмигрантском кафе Прагердиле, посещал заседание в издательстве 3. Гржебина по подготовке юбилейного чествования М. Горького, участвовал в диспутах. На короткое время он стал одной из знаковых литературных фигур русского Берлина, и эмиграция возлагала на него вполне определенные надежды. Издательство Гржебина вторым изданием выпускало «Сестру мою жизнь», а Геликон уже занимался набором четвертой книги стихов «Темы и вариации». Не случайно в берлинском журнале «Новая русская книга» почти сразу после приезда Пастернака в Берлин в разделе «Судьба и работы русских писателей, ученых и журналистов за 1918–1922 гг.» появилось сообщение, несколько гиперболизирующее его участие в деятельности эмигрантских издательств: «Бор. Леон. Пастернак, поэт, приехал из Москвы в Берлин (Fasanenshtr. 41 b. Versen). В изд. “Геликон” печатает книгу стихов “Темы и вариации” и повесть “Детство Люверс”, в изд. 3. И. Гржебина книгу стихов “Сестра моя жизнь”, в изд. “Скифы” перевод драмы Клейста “Принц Фридрих Гомбургский”. Работает над продолжением “Детства Люверс”»{161}. Очевидно, автору этого сообщения хотелось бы, чтобы всё перечисленное реализовалось именно с теми акцентами, которые он расставил. Но Пастернак обманул возлагаемые на него надежды.
«Пробел в судьбе» — так назвал Л.С. Флейш-ман берлинский период жизни Пастернака{162}. Это мнение подтверждает свидетельство В.Б. Шкловского: «…Он чувствует среди нас отсутствие тяги. Мы беженцы, — нет, мы не беженцы, мы выбеженцы, а сейчас сидельцы. Пока что. Никуда не едет русский Берлин. У него нет судьбы. Никакой тяги»{163}. Собственно, Пастернак, отправляясь в Германию, связывал свои впечатления о ней прежде всего с Марбургом, а не с Берлином. Попав, наконец, в Марбург, он писал С.П. Боброву: «Дорвался, наконец, попал в него, удивительный, удивительный город. Собирался ведь именно туда, шесть месяцев проторчал в безличном этом Вавилоне, теперь перед самым отъездом домой, в Россию, улучил неделю и съездил в Гарц, в Кассель, в М<ар>б<ур>г. А ради него ведь всю кашу заваривал»{164}.
Очевидно, что любовь к Германии и отношение к русскому Берлину лежали на разных чашках весов. Брату Пастернак признавался: «Трудно будет расставаться с Германией, как с совокупностью молниеносных поездов, ежедневно и в любое время направляющихся вглубь Саксонии, Бадена, Гессена, Тюрингии и т. д. С Берлином затруднений не предвидится: ни к чему на свете я не относился холоднее. В виду того, что Берлина не хаял разве лишь ленивый и что это избитейшая привычка, я особенно воздерживался от хулы по его адресу и боялся повторять этот трюизм. Однако, хочешь не хочешь, а это оригинальное мненье поневоле разделишь…»{165} Л.С. Флейшман пишет: «В пастернаковском отношении к берлинскому окружению можно усмотреть разочарование в “России” в Берлине — к берлинской “России” в целом»{166}. Бахрах вспоминает: «В течение долгого времени он искренно и глубоко любил ту воображаемую Германию, которую раз навсегда полюбила и Цветаева, “где все еще по Кенигсбергу / проходит узколицый Кант”, ту, о которой он переписывался с одним из любимейших своих современников, с Рильке. Он еще способен был ее идеализировать и не замечал того, что происходило в ее подпочве»{167}. С этой разницей между идеальной «исторической» Германией и безликим современным Берлином и были во многом связаны колебания Пастернака в вопросе об эмиграции.
Вопрос этот решился не без участия молодой жены. Зимой стало ясно, что она ждет ребенка. Возвращение в Россию теперь рисовалось ей как единственно возможная перспектива будущей жизни. Там были привычный уклад, нежно любимая мать, большая дружная семья, устойчивость знакомого, хоть и бедного, обихода. Разоренная послевоенная Германия, не скорректированная для Е.В. Пастернак тем флером привлекательности, через который до поры смотрел на нее Борис, скорее отталкивала. Так было принято одно из главных решений в судьбе Пастернака — 21 марта 1923 года он вместе с молодой женой покинул Берлин. Конечно, оба думали, что смогут впоследствии с легкостью вернуться, как думали и родители, и сестры, для которых будущее было до времени скрыто. Вероятно, и решение вернуться в Россию Пастернак не воспринимал тогда как окончательное и неизменное. Но как бы ни смотрели на обстоятельства сами участники событий, на самом деле вопрос об эмиграции был решен бесповоротно.
23 сентября 1923 года в семье родился сын — Евгений. Бывшую мастерскую Леонида Осиповича пришлось разделить на две части сначала занавеской, потом шкафами, а позже — самодельной перегородкой. Вот одно из ранних воспоминаний Евгения Борисовича Пастернака о быте квартиры на Волхонке, относящееся примерно ко второй половине 1926 года: «Я помню себя уже в то время, когда дедушкина мастерская была разделена досчатой переборкой. До этого комната перегораживалась шкафами. В проходной половине за занавеской и спинкой буфета я спал. <…> Ванна была заселена бездомными молодоженами, которых папа пустил переночевать, и они так и остались там жить. Воду для умыванья он приносил из коридора, где стояли запасенные с вечера ведра, иногда в морозы покрывавшиеся за ночь корочкой льда. Наша кухня располагалась на окне холодного коридора — примус или керосинка. <…> Занимался отец в той комнате, где я спал. Там стоял его письменный стол, рояль, буфет, обеденный стол, большое кресло с резными зверями, которые мне очень нравились в детстве и с которыми я играл. Вторая половина мастерской была спальней родителей. В ней находились огромный дедовский стол, мольберты и шкафы со множеством интересных вещей — Бориными и Шуриными коллекциями марок, окаменелостей и ракушек из Италии и образцовым гербарием, который отец собирал в гимназии под руководством географа А.Н. Баркова. Кроме того там был склад художественных материалов и этюдов, оставшихся после отъезда дедушки, и маминых работ. В этой комнате за маленьким столиком я играл, рассматривал старые открытки и дедовские художественные книжки с картинками. Меня отправляли туда, когда у родителей были гости»{168}.
Как видим, условия жизни, как и условия работы, оставляли желать много лучшего, но их изменить было практически невозможно. От Бориса теперь требовалось куда больше усилий для поддержания семьи — а возможностей становилось всё меньше. Материальное положение было до крайности тяжелым. Необходимость и невозможность заработка мучили Пастернака, отчетливо понимавшего, что поэзия новому государству без надобности. Мысль о службе с постоянной зарплатой не оставляла его: «Без регулярного заработка мне слишком бы неспокойно жилось в обстановке, построенной сплошь, сверху донизу, по периферии всего государства в расчете на то, что все в нем служат…»