Пастернак, Нагибин, их друг Рихтер и другие — страница 11 из 45

А со мной в одном бараке сидела жена бывшего советского консула в США. Вся его семья была репрессирована за то, что преподавательница русского языка, работавшая в советском посольстве, сбежала, решив остаться в Америке.

Убежище ей предоставила дочь Льва Толстого Александра, у которой под Нью-Йорком был пансион для русских эмигрантов. Когда о месте нахождения этой учительницы, Косьменкова ее фамилия, я запомнила, узнали в посольстве, женщину выкрали и посадили под арест в комнате на верхнем этаже консульства. Отчаявшись вырваться на свободу, она открыла окно и выпрыгнула из него. Осталась жива, только ногу сломала. И принялась истошно кричать. Ее крики услышали американцы, подобрали и увезли. Потом в наших газетах писали, что Косьменкову выкрали империалисты. Советского консула после этого вызвали в Москву, якобы на повышение. А когда он приехал, арестовали и расстреляли.

Его жену тоже обманом вызвали на Лубянку, на сей раз под предлогом того, чтобы она помогла разобраться с письмами. Здесь ее арестовали и дали десять лет лагерей…

* * *

Но мне заключение прежде всего запомнилось удивительной красотой сибирской природы. Казалось, что весь горизонт участвует в великолепном действе – деревья и облака создавали волшебный пейзаж. И каким бы ни был отпетым заключенный, он все равно выходил на улицу и завороженно наблюдал то за облаками, которые принимали самые причудливые формы, то за лучами солнца, всеми цветами радуги окрашивающими горизонт. Мы не думали о том, когда нас освободят. Просто жили, и все. Да и что ждало после освобождения? Та же Сибирь. Только без работы, потому что устроиться бывшему политическому было практически невозможно.

Даже говорили, что в лагере еще и лучше: утром давали какую-то баланду, на обед – черпак каши, а на ужин – рыбную похлебку.

Ничего, жить можно было…

* * *

Конечно, я рассказывала в лагере о своей семье. Почему же нет? Я была единственной русской в камере, тогда пятый пункт много значил. Только за него, кажется, могли схватить. Со мной потом сидела бывшая кагэбистка. Мелкая сошка какая-то. Она попала в лагерь потому, что не успела донести на подругу, с которой вместе смеялась над политическим анекдотом. А та не поленилась – побежала и донесла. Суда как такового у меня не было. Слава богу, этих рож я не видела.

24 декабря было заседание Особого совещания, фактически распоряжавшегося судьбами арестованных, а 5 января мне зачитали приговор. За «разговоры» дали 10 лет. У нас в институте работала молодая полька. Так ее посадили только за то, что на каком-то дне рождения она посмела произнести фразу: «Когда Сталин умер». На нее тут же донесли, что она посмела сказать «умер». Сталин же считался бессмертным.

Ей дали чуть ли не 20 лет за «террористические намерения». Из-за того, что только «намерения» были, ей «повезло» – маленький срок дали. А ведь могли и расстрелять… У Оруэлла в «1984» все это потрясающе точно описано. Я потом спрашивала у англичан, откуда писатель имел такое чутье к происходящему у нас, он же никогда не был в Советском Союзе. Наверное, Оруэлл сумел все прочувствовать на гражданской войне в Испании, где сражались и наши.

Он удивительно точно описал, как родители могут бояться своих детей. У нас ведь всюду стояли памятники Павлику Морозову, который донес на отца за то, что тот не выдал хлеб государству, а хотел скормить Павлику. Того, правда, тоже прикончили. Но он считался героем.

* * *

Своих детей у Веры Ивановны нет. А в лагере появились.

Там она воспитывала «лагерную дочь», как она называет Майю Улановскую (ее имя уже звучало на этих страницах), дочь главы советской резидентуры в США, попавшую в лагерь в 1951 году.

* * *

Тогда ведь и дети могли попасть за решетку. Майке было 17 лет. Ее вместе с другими ребятами, организовавшими «Союз борьбы за дело революции», арестовали за то, что они собирались, читали Плеханова, Маркса и хотели что-то исправить. Их всех схватили, изобразив как контрреволюционную группу, нацеленную на свержение строя.

Детей судил военный трибунал. Девочкам дали по 25 лет, а мальчиков расстреляли. Даже для того времени приговор был суровый. При том, что следствие велось довольно мягко.

«Что же вы к нам не пришли, – говорили им следователи. – Мы тоже хотим изменений». Поэтому смертный приговор был как гром среди ясного неба. Какая омерзительно подлая игра с детьми, которая так страшно кончилась! В лагере я была Майке за мать – следила за тем, как она себя ведет, как могла оберегала ее.

И все меня как ее мать и воспринимали. Приходили ко мне, например, украинки и жаловались: «Наш Маевщик выругался матом».

Я тогда подзывала ее к себе и говорила: «Если будешь так поступать, я не стану с тобой разговаривать».

* * *

Несколько лет назад Майя Улановская, живущая ныне в Израиле, выпустила книгу воспоминаний, в которой, среди прочего, описывает свою первую встречу в лагере с Верой Прохоровой. «Здесь, на 42-й колонне, я встретилась с Верой Прохоровой. Пришел очередной этап, и в столовую потянулось новое пополнение. Вера выделялась высоким ростом, шла, прихрамывая на обе ноги – обморозила в этапе. Из-под нахлобученной мужской ушанки глаза глядели задумчиво и отрешенно. Мне сказали, что она из Москвы, и я пошла вечером к ней в барак. Все в ней меня поражало, начиная с происхождения. Она была религиозна, и мне было легче понять с ее помощью высоту религиозного сознания. Я почувствовала в ней утонченность большой европейской культуры, которую получаешь по наследству.

* * *

В юности Вера была комсомолкой, проклинала своих предков-капиталистов, за что, как она считала, и покарал ее Бог тюрьмой… С каким исключительным смирением и кротостью она переносила заключение! Я впервые столкнулась с особым явлением: добротой из принципа, которая была выше человеческих возможностей».

* * *

Майка рассказывала мне о своем отце. Тот вырос в еврейском местечке, работал кузнецом. И влюбился в дочь раввина.

Поженившись, им пришлось бежать из местечка, так как местные не давали им житья – как это так, мол, дочь раввина вышла замуж за кузнеца. Более жесткая дифференциация, чем в местечке, вряд ли где бывает.

Об этом мне потом поведал сам отец Майки, мы с ним познакомились после лагеря.

У него очень интересная судьба. После революции он воевал на Гражданской против Махно, Петлюры. И стал одним из руководителей партизанского движения. Вместе с женой они ездили на тачанке, воевали за советскую власть.

Как-то его вызвали в Москву, где он должен был отчитаться перед Дзержинским.

Отец Майки рассказывал об этом очень живо. «Первое впечатление от Дзержинского было тяжелое, – говорил он мне. – Он был скорее красив – зеленые глаза, которые иногда становились карими. Но взгляд был ледяной. Даже меня после фронта приводил в смущение. Тихий голос, учтивые манеры. Он же ксендзом хотел быть. А передо мной отчитывался командир, который сдал белым какое-то село. Пока он стоял перед Дзержинским, тот предложил мне выпить стакан чаю.

И вот я пью, а Феликс Эдмундович, вежливо обернувшись ко мне: «Я сейчас закончу», – подвел этого мужчину к карте, разложенной на своем столе, начал спрашивать, почему он не удержал село.

И когда тот начал что-то говорить, Дзержинский достал револьвер и выстрелил ему в ухо.

Потом спокойно нажал какую-то кнопку, вошли солдаты и тело вынесли.

А Дзержинский обратился ко мне: «Вы закончили с чаем? Тогда прошу вас подойти к карте». Их разговор закончился хорошо, на фронте у отца Майки дела шли хорошо. Но он все равно был в шоке.

«Я видел моря крови, но такого жуткого впечатления никогда ни до, ни после не испытывал.» В конце, когда он уже уходил, Дзержинский даже улыбнулся ему: «Спасибо, удачи. Я вами доволен».

И протянул свою ледяную руку.

«Я пожал ее. И взглянул в его ледяные, но проницательные глаза». Потом отец Майки стал шпионом. Причем мирового масштаба. Одно время он даже был руководителем Рихарда Зорге. И говорил, что тот был бесконечно предан России, все время предупреждал Сталина о том, что грядет война. Но Сталин внял своему другу Гитлеру… Потом отца Майки отправили в США, где он был резидентом. Там в 1933 году и родилась Майка.

Когда я ей сказала, что она может претендовать на американское гражданство, она засмеялась: «Ты думаешь, я под своей фамилией родилась? Я же дочь шпиона!». Мать ее в Америке прониклась всем американским, но они вернулись. Отец какое-то время был не при делах, а потом его взяли преподавателем. Они с женой ведь были членами Коминтерна. Потом, конечно, арестовали. Но чекист, который занимался его делом, как оказалось, воевал с ним на Гражданской. И он уничтожил его дело.

Благодаря этому в 1937-м отец Майки уцелел…

* * *

Мы сидели в Озерлаге. Несмотря на красивое название, это был обычный концлагерь, где нам полагалось носить номера на груди и на спине. Но я даже радовалась, что у меня номер. Какая я для них Вера Ивановна Прохорова?

А по номерам, кстати, можно было понять, сколько человек сидит в лагере. Я была АБ 294. Так мы и носили эти «ордена».

Меня удивляли немки, которые вышивали себе номер рыбьей костью: выдергивали из трико ниточки и вышивали на спине. Я никак не могла понять, зачем им это надо. У нас был жуткий надзиратель-белорус, который говорил: «Вы не женшины, вы гха-ды! Вы никто отсюда не выйдете, вы здесь найдете смерть!».

А я ходила в хламиде и в отличие от «вышивальщиц» не следила за одеждой.

Меня этот белорус даже хвалил: «Вот эта женщина все правильно понимает!». Майку и других осужденных девочек потом, как и меня, тоже выпустили из лагеря, только не реабилитировали.

Потому что это выглядело бы как прощение. А так – выпустить выпустили, но дальше живи как хочешь. Работу же им было найти невозможно.