<…> Зато прав рецензент, журя меня за смешение стилей, и то, что он о строчке «главою очертя» говорит, тоже правда, хотя я не нуждался в его пояснениях и сам колебался, оставить ли мне это неправильное выражение в том виде, как оно мне, может быть, именно благодаря неправильности, нравилось, или же исправить его. Асеев, чуткий до всего этого, отсоветовал мне исправлять его. Прозаизм? Это он тоже уловил. Но это не прозаизм, а некоторый холод книжки, и признаюсь, вынужденное, мне не свойственное благообразие и умеренность ее.
Основным достоинством поэзии г. Пастернака является несомненное искание новых путей, расширение поэтического словаря и тем. Однако мы должны заявить, что недостатки решительно перевешивают достоинства. Трудно по двум десяткам маленьких пьес судить о настоящей ценности поэта, о его способностях и возможностях, и мы предпочитаем ждать следующей книги. Этот сборник показывает, что Б. Пастернак еще не вполне овладел элементарным ямбом и склонен в нем делать ошибки, каковыми мы признаем помещение слова «чтобы» в начале ямба (стр. 42). Не менее отрицательным явлением кажется нам невероятное смешение неологизмов и старинных слов, каковое сплошь и рядом встречается в стихах г. Пастернака, где «анаграмма» рядом с «ходатаем», «диалект» возле «уст», а слова: «опечатанный пломбой» предшествуют «опалинам бледных роз». Метод творчества также хаотичен, и молодой поэт рядом с ультрамодернистическим оборотом способен употребить оборот, показавшийся бы старинным даже Пушкину. Неприятно действует и соседство мифологических имен с новыми темами современного города. Все это смешение есть результат безвкусицы и внутренней неразберихи. И при всем нашем желании верить в возможности для г. Пастернака в будущем мы принуждены назвать этот сборник опытом, и опытом неудачным в достаточной степени. Как книга «Близнец в тучах» совершенно неудовлетворителен.
Перед стихами начертываю прекраснейший узор моих братьев по славнейшему ремеслу мира – стихотворству – узор, который с благоговейной радостью будет созерцать иное звучащее вдали человечество. Вот эти имена: Виктор Хлебников, Владимир Маяковский, Давид Бурлюк, Борис Пастернак; этот ослепительный блеск вершинных снегов.
… Все же у Б. Пастернака чувствуется наибольшая сила фантазии; его странные и порой нелепые образы не кажутся надуманными: поэт в самом деле чувствовал и видел так; футуристичность стихов Б. Пастернака – не подчинение теории, а своеобразный склад души. Вот почему стихи Б. Пастернака приходится не столько оспаривать, сколько принимать или отвергать. И поэту скорее веришь, когда он говорит: «Вокзал, несгораемый ящик – Разлук моих, встреч и разлук», или «Не подняться дню в усилиях светилен», или еще:
Когда за лиры лабиринт
Поэты взор вперят,
Налево глины слижет Инд,
А вправь уйдет Евфрат.
Непосредственность и живая фантазия, конечно, хорошие данные для поэта, но достаточно ли их одних…
Я этой рецензией недоволен, мне не нравится ее тон. Если в ней переставить фразы – все меняется. К чему, с первых же слов, такой обидный вывод, которым как бы отстраняется то несуществующее притязание на лавры, которое где-то померещилось ему? «Самобытнее всех их – Б. Пастернак; из этого, однако, не следует, что стихи его хороши или безусловно лучше его товарищей». Если у вас нет этой книги под руками – то не стоит входить в разбор ее подробностей. Скажу вам правду, – столбец этот даже расстроил меня, исключительно за вас, – вы прочтете этот отзыв, не останавливаясь на тексте его, и у вас останется впечатление порицания или осуждения посредственности, а между тем в нем много – или скажу прямо – все справедливо. Неловкость формы? – Как хорошо, что Брюсов не знает, что первая моя книжка – не только первый печатный шаг, но и первый шаг вообще. Остальные начинали детьми, так, как начинал я в музыке; остальные знают классиков, потому что именно из увлеченных читателей и почитателей стали они писателями. Меня же привело к этому то свойство мое, которое – как это ни странно – ни от кого не ускользает и которое Брюсов называет самобытностью, фантазией, воображением, своеобразным складом души и т. д.
А вот нечто, вводящее в тайны творчества поэта и объясняющее нам его рискованную эквилибристику на проволоке догмата:
Взглянув в окно, даю проспекту
Моей походкою играть…
Тогда не нареченный некто,
Могу ли что я потерять?
Какой же проспект играет походкою Б. Пастернака? Не «проспект» ли книгоиздательства «Лирика», составленный из символических теорем Андрея Белого? Во всяком случае, ясно одно: если сам он ничего не потеряет от такой игры (ибо ему и «терять нечего», по собственному признанию), то мы, читатели, теряем из-за него очень многое – время.
– Я там нашла «Близнеца в тучах», еще не читала.
– Не читайте! Это очень плохие стихи. Не могу же я всю Ленинскую библиотеку сжечь!
– А вам бы хотелось? – улыбнулась я.
– Во всяком случае, если бы была возможность, я бы уничтожил почти все, что написал до сорокового года. А «Близнец в тучах» – желторотые стихи: выспренные и беспомощные. Только мое тогдашнее невежество в поэзии привело к тому, что они были напечатаны. Не надо их читать.
Бобров незаслуженно тепло относился ко мне. Он неусыпно следил за моей футуристической чистотой и берег меня от вредных влияний. Под таковыми он разумел сочувствие старших. Едва он замечал признаки их внимания, как из страха, чтобы их ласка не ввергала меня в академизм, любыми способами торопился разрушить наметившуюся связь. Я не переставал со всеми ссориться по его милости.
В те времена обратить на себя внимание можно было только громким, скандальным выступлением. В этом соревновались. Не говоря о таких знаменитых критиках, как Корней Чуковский, об отзыве которого мы не могли и мечтать, даже захудалые рецензенты реагировали только на общественные потрясения, яркость и пестроту.
Победителем и оправданьем тиража был Маяковский.
Наше знакомство произошло в принужденной обстановке групповой предвзятости. Задолго перед тем Ю. Анисимов показал мне его стихи в «Садке судей», как поэт показывает поэта. Но это было в эпигонском кружке «Лирика», эпигоны своих симпатий не стыдились, и в эпигонском кружке Маяковский был открыт как явленье многообещающей близости, как громада.
Зато в новаторской группе «Центрифуга», в состав которой я вскоре попал, я узнал (это было в 1914 году, весной), что Шершеневич, Большаков и Маяковский – наши враги и с ними предстоит нешуточное объясненье. Перспектива ссоры с человеком, уже однажды поразившим меня и привлекавшим издали все более и более, нисколько меня не удивила. В этом и состояла вся оригинальность новаторства. Нарожденье «Центрифуги» сопровождалось всю зиму нескончаемыми скандалами. Всю зиму я только и знал, что играл в групповую дисциплину, только и делал, что жертвовал ей вкусом и совестью. Я приготовился снова предать что угодно, когда придется. Но на этот раз я переоценил свои силы.
Был жаркий день конца мая и мы уже сидели в кондитерской на Арбате, когда с улицы шумно и молодо вошли трое названных, сдали шляпы швейцару и, не умеряя звучности разговора, только что заглушавшегося трамваями и ломовиками, с непринужденным достоинством направились к нам. У них были красивые голоса. Позднейшая декламационная линия поэзии пошла отсюда. Они были одеты элегантно, мы – неряшливо. Позиция противника была во всех отношениях превосходной.
Пока Бобров препирался с Шершеневичем – а суть дела заключалась в том, что они нас однажды задели, мы ответили еще грубее и всему этому надо было положить конец, – я не отрываясь наблюдал Маяковского. Кажется, так близко я тогда его видел впервые.
«О чем вы собираетесь говорить? – спросил Боря Маяка. – Если о поэзии, так на это я согласен, это достойная тема, и я думаю, что она для вас не чуждая». Маяковский взглянул на него насмешливо и недоверчиво: «Почему думаете?» Боря пожал плечами и процитировал Лермонтова. «Да?» – сказал Маяк, несколько удивленный. И стал слушать Борю. А затем они уже вдвоем не участвовали в нашей журнальной перебранке… Они заговорили о другом.
Лет двенадцать тому назад, когда о Пастернаке еще мало кто слышал, получился в Петербурге московский альманах, называвшийся, кажется, «Весеннее контрагентство муз»