— Заставить его никто не может, но для сына старик сделает все. Только станет ли Марк его просить? Скорее всего, нет. Этого от него никто не добьется. Даже я.
— А что ты? Ты не?.. Вы не?.. Вам нельзя, вы брат и сестра!
— Двоюродные. А это не только можно, но и полагается по еврейскому закону!
— У вас будут дети-уроды.
— Дети-уроды рождаются у родителей-уродов. У таких, например, как вы с дядей. Так что смотри в свою тарелку и не суй нос в чужую. Это не твое дело.
— Как это не мое! Вы мои родственники. Я обязана вам объяснить…
— Я пошла, — объявила Маша.
— Нет, постой. Я буду молчать. Боже, чего мне стоит благополучие Зевика!
— Действительно! — фыркнула Маша и закрыла рот рукой.
Они посидели, помешивая ложечками остывший кофе, не глядя друг на друга, не произнося ни слова.
— Так, значит, надежды нет? — спросила Брурия глухим голосом.
— Почему же? Попробуй убедить Марка, что ты заботливая тетушка. Потом пожалуйся ему на все беды, только не хами. Маркуша у нас жалостливый, может, и проникнется. Из меня бы ты и надгробной слезы на твоей панихиде не выдавила, а из него вполне можешь выжать полное прощение. Тем более что ты для него вроде гусеницы, он тебя и не видит.
— А что он из себя представляет?! — вскинулась Брурия. — Жалкий неудачник! Болтается по миру, живет за счет Генриха…
— Я же сказала: не хами, — почти дружелюбно предупредила Маша.
— Что я должна делать?
— Связать нас с известными людьми. Марк хочет снять еврейскую картину. Ему нужны деньги. Это будет скандал, еврейская пощечина всему миру! Такого еще не было. И финансировать эту затею должны евреи.
— Нам не нужен скандал, — испуганно сказала Брурия. — Мы не хотим скандала. Это будет плохо для Израиля.
— Не твое дело, не тебе решать. Сведи нас с нужными людьми, они разберутся. Кто тут у вас самый известный продюсер?
— Кто? — не поняла Брурия.
— Кто главный в кино?
— Я подумаю. Я поговорю. Я узнаю. А что ты мне можешь обещать?
— Ничего. Ты можешь рассчитывать только на то, что Марк полюбит тебя за твои благие дела. За муки он тебя полюбить не сможет, не такие это муки, чтобы за них что-нибудь полагалось. Но если я сегодня выложу ему твое условие, он завтра же отсюда уедет, а вам будет только хуже.
— Я позвоню тебе уже завтра, — испуганно обещала Брурия.
Брурия честно выполнила свое обещание. По ее рекомендациям Марк и Маша ходили по учреждениям и по домам, составили себе представление о виллах и пентхаузах, присутственных местах и модных ресторанах. С каждой встречей Сирота все больше мрачнел. В глазах его появилась тоска, не тоска даже, а мука. Последняя встреча была особой. После нее Сирота остервенело разорвал проект фильма и долго еще расправлялся с каждым квадратиком бумаги, превращая его в конфетти.
Этого человека им рекомендовали все. Если он захочет, если он скажет, если он возьмется, если он решит… Звали человека Йоэль. Он был почти так же огромен, как Сирота, и так же волосат, только волос его был иссиня-черен. Йоэль носил бороду, усы и бакенбарды, а если относиться к вещам проще, можно сказать, что лицо его было сплошь покрыто волосами, а глаза скрывала черная фетровая шляпа с полями. Один к одному та самая шляпа, которую Сирота купил у старьевщика в Болонье и бросил перед отъездом из Италии в озеро Комо. Йоэль и Сирота осматривали и обнюхивали друг друга с нескрываемым интересом. Ни одному из них еще не попадался собственный двойник.
— Я видел твои новые фильмы, — сказал Йоэль. — Ты хорошо работаешь. Скоро станешь чертовски знаменит. Я слышал, тебя пригласили в Голливуд
Сирота кивнул. На душе у него потеплело. До сих пор ни один из людей, с которыми его сводила Брурия, фильмов его не видел, и каждый считал Токио чем-то вроде музыкального Тимбукту, в котором дирижировать оркестром может и сантехник.
— И чего же ты хочешь от нас? — спросил Йоэль с нескрываемой насмешкой.
— Я хочу снять еврейский фильм, сделать из «Шейлока» пуримшпиль, перевернуть все представления, утереть подтекающие носы.
Йоэль сверкнул глазами, потянулся, хрустнул пальцами и надвинул шляпу на самый нос.
— Га-га, — расхохотался громогласно, — га-га, га-га-га! Ты гений! Ты большой, хитрый, гениальный еврейский дурак! Я тебя люблю!
— Взаимно, — кивнул Сирота. — Чего же ты гогочешь?
— Я хочу участвовать в твоем фильме. Носить за тобой стул и подставлять его под твою задницу. Ругаться с поставщиками, орать на актрис и бить морды шоферам и операторам. Возьми меня в труппу.
— Мне нужны деньги.
— И за этим ты приехал в Израиль? — изумился Йоэль. — Ты?! Автор «Воскрешения»?! Воистину твой разум помрачился и ты решил похоронить себя заживо. Почему ты не ищешь деньги в Европе или Америке?
— Потому что я хочу снять еврейский фильм и сделать этот фильм израильским.
— Ха! Знаешь ли ты, что такое израильский фильм? Это ишаки, верблюды, голые девочки, сутенеры, армия и арабы. Плохая аппаратура, говенные операторы и бесконечные споры с лавочниками, которые управляют нашей культурой. Какой карнавал, в какой Венеции?! Кто тут слышал о «Шейлоке»? Две старые девы из университета и кучка старцев, понимающих по-немецки? Это глубокая провинция, маэстро, дыра, набитая иммигрантами, сумасшедшими и членами Гистадрута. Ты хоть знаешь, что такое Гистадрут? О! Это местный капитолий. Со своими Неронами и Калигулами, каждый размером с мизинец. По их записке тебе дадут какое-нибудь жилье, две пары хлопчатобумажных штанов и приставят к тебе девочку-солдатку, которая будет варить плохой кофе. На большее не рассчитывай.
— Тогда что ты тут делаешь? — неприязненно спросил Сирота.
— А! Поначалу мне казалось, что придет время, мое время, наше время, когда закончится стрельба и начнется нечто такое, чему мир позавидует. Я верил в сказки, которые сам всем рассказывал. А потом я зарылся в местный песок, обзавелся скарбом, разжирел. Мне хорошо, я большой, меня видно из любой точки этой страны, я председательствую и представительствую. По сравнению с тобой я кусок дерьма, но они этого не знают. Ты не подумай, я не боюсь тебя, как другие, как те, кто послал тебя ко мне. Я же сказал: делай свой фильм и я буду носить за тобой стул. Но здесь тебе не дадут сделать хороший фильм, тебя не поймут, высмеют и вываляют в дегте и перьях.
Вот скажи мне, почему Гейне писал на немецком? Думаешь, он не мог сделать из идиш то, что сделал из немецкого языка? Мой папа — профессор, специалист по Гейне. Работает в своем киббуце на обувной фабрике. Счастлив. Или делает вид, что счастлив. Что еще ему остается? Но Гейне все еще не дает старику покоя. Он считает, что в этом выкресте проявились самые яркие черты евреев. Так почему все-таки Гейне писал по-немецки, а не на идиш? Я скажу тебе почему. Потому что он не мог сказать тем, кто разговаривал тогда на идиш, то, о чем мог сказать говорящим по-немецки. И если ты думаешь, что с тех пор положение сильно изменилось, ты ошибаешься.
— Глупости! — грохнул Сирота ладонью по столу. — В Венеции я подружился с итальянским евреем, который рассказал мне о евреях венецианского гетто. И поверь мне, этим ребятам можно было сказать все! Боюсь даже, что не все из того, что они могли бы сказать нам, мы способны до конца понять.
Йоэль кивнул, потом задумался.
— Они этого хотели, — сказал он после небольшого перерыва. — Они хотели быть большими. Они хотели открывать Америки. А мы не хотим. Мы хотим стать главами Гистадрута. Уезжай отсюда восвояси, мой тебе совет. И не забудь пригласить меня на съемки. Я приеду. Честное слово, приеду.
Он не позволил Сироте расплатиться. Они еще поговорили о том и сем, потом разошлись.
— Вита тебя предупреждал, — тихонько пробормотала Маша. — А что же мы будем делать с дядей?
— Что с ним надо делать?
— Его не пустят послом в Вашингтон, если папа Гена не обнимет его перед фотокамерой.
— Пусть сидит дома, — нахмурился Сирота. — У меня есть идея: доставать всех этих глав Гистадрута до тех пор, пока у них не появится желание открывать Америки.
— Брурия меня заклюет, — вздохнула Маша.
— Я заберу тебя отсюда, — обещал Сирота.
Страшный хамсин случился несколькими днями позже, но спроси Сирота Машу тогда, за столиком самого модного тель-авивского кафе, напоминавшего европейскую забегаловку средней руки, готова ли она выйти за него замуж, Маша бы согласно кивнула. И дурацкий мираж был ей для этого совершенно не нужен. Однако тогда Сирота вдруг замолчал, потому что, подняв глаза и отведя их вдаль, настраиваясь на внутреннюю волну и мысленно откашливаясь, чтобы произнести столь важные для него слова, увидел на плакате лицо Сарасины. Это было почище миража. Этого просто не могло быть. Сирота вскочил и понесся к плакату. Сарасина играла с местным симфоническим оркестром завтра.
Разузнать у бармена, где находится администрация оркестра, оказалось делом минуты.
— Мне надо задержаться в Тель-Авиве, — объявил Сирота Маше, — я вспомнил о кое-каких делах.
— Ты собираешься напиться до чертиков, — сказала Маша хмуро.
Сарасину она не знала, поэтому никаких подозрений рассматривание плаката у нее не вызвало. Зато она знала Сироту.
— Ну, допустим, напьюсь. И что?
— Делай это в одиночку, — отрезала Маша. — Возвращайся, когда протрезвеешь.
И ушла.
Найти администрацию филармонического оркестра оказалось делом несложным, выпросить у администратора телефон Сарасины было чуть сложнее. Администратор, высокий стройный юноша с приятным лицом, но грязными ногтями, набрал номер и пытался самостоятельно вести переговоры с знаменитой пианисткой на ломаном английском. Сирота выхватил трубку из его вялой руки и крикнул: «Сара!» Через десять минут такси уже разворачивалось перед зданием гостиницы, и Сирота несся на всех парах к стойке администратора, не заметив Сарасины, стоявшей у витрины с ювелирными изделиями.
— Черт бы тебя побрал! — крикнул Сирота и, расцепив сложенные на груди руки японки, поцеловал ее прямо в губы.