Пастораль — страница 16 из 16

— Трудно судить, — сказал он.

— А чего тебе судить? Тут делать нечего. Может, они там, на диком Западе своем христианском, и поделают чего, или буддисты эти хреновы на Востоке. А нам, в царстве справедливости, ни черта не видать, что делать. Или — в эмиграцию с корабля — шмыг! Или вон как ты — на природу бежать, или как хозяйка твоя прежняя: петлю под потолок, шею сунула — и айда. Честь имею кланяться!

Он встал, неуверенно взмахнул рукой и, сильно шатаясь, но крепко ступая, пошел от Полуянова вон. Полуянов с ужасом заметил: что он мертвецки пьян, что ли?

Это он уже видел в деревне Кукареки. Приходит Колька, трезвый вроде с виду, только глаза блестят. А сам уже дома стакана полтора вмазал. И вот по ходу разговора и курения на приступочке, он все более и быстро-быстро пьянеет. И уже через пять минут не вяжет лыка; и тогда брякнет что-нибудь вроде: «Будь проще, Валерик, и народ к тебе потянется!» — и отваливает выписывать ногами кренделя по мягкой траве.

Муха потрусила вслед за пришельцем, а Полуянов еще долго сидел на ступеньках, чистил грибы и думал, что только тут можно встретить проповедующего странствующего философа, пьяницу и ископаемого вполне.


Вечером Полуянов зашел к Анечке. Она сидела в горнице и не слышала, как он прошел через сени, через жарко натопленную кухню. По телевизору Диктор государственным голосом рассказывал про какую-то аварию, Полуянов не стал прислушиваться. Анечка проснулась, чуть со стула не скатилась, а потом долго извинялась, смущалась и отмахивалась.

— Аня, а что за мужик сегодня приходил?

— А какой мужик? — живо спросила вмиг проснувшаяся Анечка.

— А вот днем приходил ко мне. В сапогах такой, в свитере…

— Не помню я чегой-то, — сказала Анечка. — Может, Колька Седов?

— Да нет, какой Колька… Из Левшино, там дом, сказал, купил.

Анечка смотрела на Полуянова, открывши рот.

— Что ты, Валер, — сказала она, немного опомнившись, — Левшино сгорело лет восемь назад. Его сперва бесперспективным объявили, переселили всех. А потом летом там или баловался кто-то, но все сгорело. И болота там погорели. Вот мы ж даже за клюквой туда не ходим. Что ты?

— А может, из Лошадеева?

— Нет, это вряд ли. Потому что дачники оттудова съехали давно. Ты один тут во всей округе живешь.

— Да ну такой, в штормовке, мужик, — сказал Полуянов. — Он мимо вас обязательно должен был пройти. Вы ж хлеб ждали.

— Конечно, ждали. Ждали. Но только никто не проходил. Хоть Нинку спроси — мы там все сидели.

— Ладно, пойду, — сказал Полуянов. — Да, давно хотел спросить, а чего жена Витьки, который дом мне продал, она чего?

— Да, Валер, она пьяница была. Ты не думай про это.

— Про что?

— Ну, про это. Она повесилась у себя в доме. Но это давно было. Дочку ее отдали в детдом, а сам он съехал отсюда на центральную усадьбу. А как ты ему деньги за дом тогда отдал, оформил, он попил-погулял и совсем смылся. Ты не думай про это.

Полуянов вышел. Он шел по черной, черней черноты осенней ночи к Зининому дому. Хотел взять молока на завтра и поговорить. Около дома кургузый, маленький ее кобель Бимка зашелся в хриплом лае. Из окон слышна была тонкая песня. Полуянов понял, что старушки снова загуляли, и не пошел, воротился.

Пойду я в море утоплюся,

Пускай мене вынесет волной… —

кричали старухи.

Ветер шумел в кронах и обдирал умирающие сады.

В доме было уютно, и Полуянов, почувствовал, что теперь сможет ответить Сашиной сестре. Он вставил лист бумаги в машинку и написал:

«Уважаемая Н. И.!

Я получил и прочитал рассказ Вашего брата «Миру — мир». Говорят, что писателя надо судить не за результат, а за смелость попытки, за тот прорыв к свету, который он старается выразить в своем произведении. Неудача Вашего покойного брата велика — рассказ очень уж слабый, — но велика и попытка. Кто знает, в какие бы формы отлилась эта молодая душа, если бы случай не отнял у Вас близкого человека. С точки зрения литературы его рассказ весьма слабый. Но ведь Вы не об этом спрашиваете. Вас интересует, нельзя ли его опубликовать в память о брате. Я должен Вас огорчить: опубликовать этот рассказ невозможно. И не только из-за качества, но и из-за направления нашего журнала. Поверьте, это не для отписки говорю, а по чистой правде. Не мучайте себя и не обвиняйте журнал.

А душа Вашего брата, душа, пытавшаяся на все откликнуться, была замечательная. И человек был замечательный. За все болел сердцем, во все вмешивался. И если в рассказе он повторяет затертые мысли о борьбе за мир, то это потому, что мы все такие: только то и можем сказать, что в нас вбили. Наверное, через годы он научился бы отличать свое от чужого, не поддаваться на обманы, не ходить по опасным, обманным коридорам… Примите от меня самые главные слова соболезнования и сочувствия.

Я возвращаю Вам рукопись — эту дорогую для Вас реликвию.

Жму вашу руку.

Научный консультант Полуянов».


Два дня стоял густой туман, и поздними вечерами, пока еще не ложился на этот туман ночной холод, было видно, как свет сквозь щели веранды, электрический свет от лампочек, бросает длинные полоски на светящийся пар. Травы под ногами уже не чувствовалось в темноте, змеилась парная поземка. Дом качался в облаке сырой влаги вместе со стеклами, полными света, мокрыми бревнами стен и кустом сирени под окном.

Наутро третьего дня туман дружно двинулся. В воздухе пахнуло морозом, и солнце сталистой полированной плитой прокатилось в небе, среди взлетающих облаков. Туман поднялся, оставил на земле утренние белые следы мороза на травинках, репьях, на паутине и тонких ветках кустов у дома. С каждой минутой цвет возвращался. Иней парил. Горели в солнечных лучах стеклянные изоляторы на столбах, белые провода провисали.

Часам к одиннадцати все очистилось. Туман отошел в поля, и клин ближнего леса выступил вперед. Среди осенней мокрой природы он стоял совершенно зимний, березы сияли снежными кронами. Тонкие льдинки висели в паутинах. В низине, у пруда, дышалось легко, как дышится в горах на кромке таяния льда или у моря, у большой воды. И все новые ветки, засохшие бурьяны, крапива — еще сильная, молодая, — очищались ото льда. Горел на солнце и за окраинами пруд. В лесу каждая ветка была во льду, каждый волос был оперен инеем. Все это таяло, ломалось, и вдруг все как-то разом посыпалось вниз, не стаивая: падали с шумным стуком листья все еще твердые, веточки, ножки желудей. Скоро стук прекратился, туман все отходил в просеки, и видно было, как лес вслед за всей природой размягчается, капает, мокреет. А когда солнце выкатилось на мгновение из-за клочьев туманной пыли в небесах, вдруг он вспыхнул золотыми и серебряными зимними огнями. Седые ели таяли и лились, поле высохло под легким ветром, и стерня затвердела и высветилась.

Днем солнце вышло и стало ровно светить в низком голубом небе. Ни листьев, ни плодов в саду на деревьях уже не было. Их положил ночной мороз и утренняя оттепель с ветром. Только два яблока «славянки», большие белые плоды с черными пятнами, висели на тонких ветвях, пригибая их к забору.

После обеда Полуянов пошел в лес — посмотреть, что там осталось после морозов. С берез потекли листья, быстро и бесшумно, словно в прозрачной лесной реке. Опушки еще не оголились, но уже потеряли свой грозный вид единой массы листьев. По яркой, пронзительной синеве как-то особенно чувствовалось, что скоро зима и скоро снег пойдет.

Полуянов вышел на небольшое круглое поле, через которое шла тракторная дорога на сгоревшую «неперспективную» деревню Левшино. Он стоял на краю этого лесного поля, спиной к тихому осенному солнцу, а лицом туда, где темная полоса тени разделила поле на лес — на синее и рыжее. Ветер дул ему в спину тоже ровно и спокойно, подхватывал листья на лету и уносил в поднебесье. Они носились сперва низом, черные, как сор, как горелые порошинки, а потом, попав в лучи солнца, на грань света и теней, взмывали в вольном потоке ввысь. И тут вспыхивали вдруг длинными золотыми искрами, как в жаркой печи вспыхивают мусор и пыль.

Полуянов заметил двух женщин, которых видел давеча. Они вышли из рощицы и брели теперь по краю просеки, щупая зеленой палкой землю. Одна подавала провод, а вторая несла квадратный ящик защитного цвета на ремне. Полуянов сразу узнал этот прибор, с которым много лет работал в институте и на военных сборах. Это был дозиметр, а женщины были дозиметристы, они мерили уровень радиоактивности в поле. Полуянов вспомнил толки об аварии, все понял разом и вдруг подумал, что все это не имеет уже никакого значения.

Потому что есть только этот лес и поле. И какие-то вон голоса слышатся в шелесте и скрипе берез, лепет, беготня и смех. Скоро снег пойдет, который уже собирается в холодном воздухе. И что бы ни случилось с ним, всегда останется это холодное жнивье маленького поля, это ласковое солнце, это небо, и эта золотая канитель березовых листьев на ветру.