И вместе с тем Сашка был отличным малым. Целыми днями — это даже как-то приметил отдельно Полуянов — слушал он разговоры о литературе, о театре, которыми так полна на работе жизнь технарей. Многие из полуяновских пописывали в научно-популярные журналы, обсуждали политику, ругали советскую власть. Он все это слушал жадно. И был какой-то лихорадочный блеск в его глазах. Когда он провалился в институт, то Полуянов сказал ему: «А надо ли тебе идти в технический?»
А под конец в лаборатории Сашку многие просто ненавидели. Каждую глупость — но привычную, обычную, терпимую — он умудрялся доводить до абсурда. Он стал просто каким-то кривым зеркалом, юродивым. Он этого не понимал, лез ко всем, как щенок лезет к большим собакам. Полуяновские воротили от него морды и ждали, когда же он уйдет в армию.
И еще одно: он был пригородный, сирота и брался за любую работу, даже и самую грязную.
Дождь прошел, и зелень стала более тусклой. Анюшка вышла в огород порвать укропа и набрать в ведро лука. Она издалека поклонилась Полуянову, а он помахал ей рукой. Солнце подогревало и сушило землю, но так было недолго. Снова потемнело. Полуянов хотел выйти на огород, перекинуться с Аней, но вдруг очень понял, что даже рассказать об этом никому не может.
В комнате он погасил желтую, тусклую лампочку, жалко горевшую в свете сумрачного дня, зажег настольную и быстро, жадно стал читать:
«…Сколько помнили себя старики обоих племен, вражда была всегда. Всегда треугольноголовые спускались с гор с боевыми дубинками громить деревни равнинных жителей, чтобы завладеть собранными там корнеплодами, ягодами, изделиями из кости. Квадратноголовые, в свою очередь, поднимались к пещерам горцев, чтобы отобрать теплые шкуры животных, угнать скотину, унести красивые разноцветные камни, от которых не могли оторваться взоры женщин. Кровь лилась потоками, так было всегда…»
И дальше шло про то, как девушка Ирма из треугольноголового племени полюбила четырехугольноголового Марка, сына вождя, как они скрывали свою любовь, как бежали от жестоких родителей. Это был научно-фантастический вариант Ромео и Джульетты, но, как всегда в научной фантастике, героям было куда бежать. И конец предлагал автор, конечно, счастливый. У них рождался младенец, которому суждено было всех со всеми примирить. Да и какой еще мог придумать конец Сашка, мальчишка, в его-то семнадцать лет?
Полуянов тогда пропустил выход Сашки на стройку. Людей брали на новый корпус института убирать мусор, таскать носилки с раствором. И как всегда, было жалко отдавать кого-то из толковых ребят. Сашка же и был у них как бы на все случаи, когда надо кинуть человечка в колхоз или на стройку, послать в командировку, в которую никто не хочет ехать. И когда Полуянова приперли в профкоме, он сказал, что даст одного человека. Профсоюзник был зануда и язвенник, переросток из комсомольцев тридцатых годов. Легче было дать ему человека на стройку, чем терпеть его болезненную физиономию, сопящую над старым гроссбухом, в который он вписывал работников умственного труда. Стройка была предметом амбиций одного из замдиректоров, средств на нее не было, она тянулась лет десять.
Полуянов уехал в командировку, и ребята сказали: «Саша, давай, старичок, вперед! Покажи им, как это делается!»
Стояла зима, слякотная, с ростепелью. Но вдруг резко ударил Мороз, на новом корпусе было особенно холодно. Полуянов, вернулся, начал вертеться с документами, оформлялся в Венгрию, ему сказали, что Сашка на стройке, и он пропустил это мимо ушей. Это такая нынешняя манера не заботиться о том, кого ты послал в колхоз или на стройку. Уехал, ушел, с глаз долой — из сердца вон. А в Сашкином случае это было очень верно — все устали от него.
А потом — как это всегда бывает ужасно — в маленькой и поганой столовой института, когда Полуянов выходил с подносом скучной жратвы в обеденный зал, он краем уха услышал: «Слышали, парень разбился на третьем ризолите?» Вонь от варки костей, от кислой капусты стояла по всему этажу, какая-то музыка пиликала из репродуктора. Подавальщица Паня, большая и тупорылая воровка, обтирала кулаки передником. На кассе гремела худосочная Тамарка, подолгу и нудно ссорившаяся с едоками за копейки и пятаки. В задней комнате столовой рубили мясо с хаканьем и придыханием. Полуянов даже не вспомнил, что там, на стройке, есть кто-то из его людей.
Потом он бежал по ледяному ветру в одной рубашке, бежал в новый корпус, но Сашку уже увезли. И только худой, кашляющий прораб мотал на горле шарф, размахивал руками в вязаных варежках и кричал, стараясь выиграть время и прочахнуть с похмелья.
— Я говорил, что надо тихо с носилками ходить. А он побег и оскользнулся. Огородка была, как же, так он же аж под нее. А огородка была, была огородка. И технику безопасности он подписал.
Полуянов поднялся на третий этаж и увидел, как плотники по-быстрому лепили ограду вокруг дыры в полу. Внизу, в проеме этой двухметровой дыры, десятью метрами ниже, на первом этаже валялись доски, арматура, кучи битого кирпича и бетона. На это все Сашка и упал спиной.
Полуянов поехал в городскую больницу. Мест там не было, и Сашу положили в коридоре. Он был в сознании. На дворе спустились быстрые зимние сумерки; в коридоре больницы света еще не зажигали, и только красиво горела стеклянная лампа на посту медсестры. Сашу положили высоко, на подушки, и Полуянова поразило, как он молчал и как смотрел. Хирург буркнул Полуянову, что при переломах позвоночника сознания не теряют. Саша лежал высоко, внезапно показалось, что он очень красивый: смуглое тонкое его лицо, цыганские кудри темнели на подушке и яркие, светившие изнутри, глубокие его синие глаза. Он как-то тихо, снисходительно улыбался, нежно, как человек, узнавший уже главную тайну. Сашка казался очень чистым и юным.
Полуянов поехал домой, начал крутить диск телефона, чтобы устроить Сашку в клинику. И все охотно откликались на его просьбы, когда узнавали, что в больницу попал его человек. Они сразу схватывали именно эту сторону дела — ту, что знал прораб, и ту, о которой не подумал Полуянов. Никто не имел права посылать Сашку на стройку. Ему не было семнадцати лет. Всем было начихать, всем надо было выполнить никому не нужное предписание дирекции или там райкома — всем было все равно, лишь бы их не трогали. И именно этот момент все сразу понимали, потому что звонил Полуянов людям своего круга. Каждый знал, что может легко оказаться в положении Полуянова. Это все он скоро и ясно осознал: никто, никто решительно не интересуется самим Сашей.
Профессора нашлись, и нашлись ходы, но к утру все это уже оказалось ненужным. Ночью, часа в три, Саша умер в полном сознании, так сказала дежурная сестра. Это была молоденькая, робкая, какая-то еще не остервенившаяся от больничной жизни, практиканточка. Она тихо плакала, стоя перед Полуяновым, но это уже, кажется, было через два дня, когда он отыскал ее, чтобы узнать подробности, в следующее дежурство бригады.
В белом халате она напомнила Полуянову ангелов, которых можно видеть на старинных католических кладбищах. Ангелов, стоящих босыми пятками на засыпанных снегом памятниках и оплакивающих улетевшую душу. Полуянов стоял перед ней, крупный, рослый, в лабораторном белом халате, и проходящие больные огибали его, здоровались, думали, что это строгий врач распекает провинившуюся медсестру. Потом одна старуха сказала:
— Доктор, вы не ругайте нашу Нелечку, она очень хорошая…
Полуянов слепо посмотрел на нее, кивнул и пошел длинным больничным коридором.
В тот же день Полуянов взял отпуск за свой счет и принялся Сашу хоронить. Это оказалось не очень хлопотно, потому что Саша с сестрой жил в пригороде. Безобразий большого города тут не было. Перевезли Сашу в морг, убрали, приготовили. Хоронили в будний день. Народу собралось немало — подходили посторонние, особенно старушки, горячо интересующиеся всякими похоронами, в особенности же молодыми похоронами. В этом была для них высшая несвоевременность и загадка, которую разрешить они были не в силах; и тянуло, тянуло старух прикоснуться тайны ранней смерти, которой в их жизни уже не могло быть.
Когда Сашу выносили, все было очень буднично. Серый снежок будто сыпал с неба, гроб погрузили в автобус, поехали на кладбище — недалеко.
Хорошее место, это кладбище в Видном. Край поля, подлесок и уголок березовой рощи. Земля не замерзла, и вскопали быстро — те морозы, в которые погиб Саша, быстро отошли, земля не успела промерзнуть и была тяжелой и рыхлой. Гроб сперва поставили на землю, попрощались бегло и легко, опустили в яму, кинули по горстке земли, постояли на ветру, забросали землей. Выло зябко и хорошо в природе. Рядом какая-то чужая вчерашняя могила вся была завалена казенными тяжелыми венками, кто-то сказал рядом с Полуяновым: «Завалили, чтобы не поднялся, вишь?»
Шли к автобусу, и маленькая, и вообще какая-то нерослая сестрица его хватала всех за рукава, заглядывала в глаза и звала обязательно зайти. Она говорила все одно и то же тихо: «Зайдите к нам, выпейте за Сашину память». И полуяновские, лабораторские, которые собрались сразу удрать с этих поминок, глаза поотвели и обещали остаться. Многие из них просто струсили… На поминках многие знали, как бывает, когда наливший по брови дальний родич с маминой стороны, этакий какой-нибудь дядя Сеня, как перегнется через стол, да как даст по столу, да как на глазах у всей родни и вывалит, как начнет ворошить в душах по русскому обычаю:
— Так что ж вы его, едрена ваша мать, на погибель послали, а сами-то не пошли?
И тут слезы, крик, хватание за руки — и не ответишь ничего, и не смоешься. Очень уж у нас площади малые жилые для такого похоронного застолья: живым жить хватает, а мертвых поминать мало. Как сельди в бочке на этих поминках, честное слово.
Ходом прошли через старое кладбище и попали к могиле, которых теперь много: полированный черный камень, а с темной его глади серым глядит бравое лицо лейтенантика. Фотокарточка, с какой делали, должно быть, выпускная, браво смотрит вполоборота, и сидит трясущаяся старуха, подметает снег веничком, возит им по полу. «Будьте прокляты с вашей войной», — сказали за Полуяновым, и пошел там негромкий разговор про то, что вот послали бы Сашку в Афганистан, угрохали бы там за милую душу — какая разница? От судьбы не уйдешь — это кто-то из полуяновских себя уговаривал, чтобы дальше жить было можно. Полуянов оглянулся: кто? Быстров. Многие вспомнили, что и у них мальчики подрастают. «Если моего убили бы, я бы жить не стал», — сказал Ленчик. И так что-то стиснуло душу. И захотелось выпить водки, чтобы опомниться и согреться. Все пошли на поминки, не стали сбегать.