— Болтаешь много! — с напускной строгостью отозвался Борис.
«Ох, не оберешься теперь разговоров! Одобрять его будут солдаты, мол, взводный-то у них — парень не промах, хотя с виду и мямля! Все происшедшее будет восприниматься солдатами как краткое боевое похождение лейтенанта, и он не сможет ничего поправить, и должен будет соглашаться, потакать такому настроению. Расспросы пойдут, как да чего оно было? И ох трудно, невозможно будет отвертеться от проницательных вояк!»
Борис просунул меж занавесок жбан, кружку.
— Шкалику не давать! Тебе и остальным тоже не ковшом.
— Ясненько! — Пафнутьев подморгнул взводному.
— Чего все мигаешь? Окривеешь ведь! — буркнул Борис.
Люся нарядилась в желтое платье. Черные цыганские ленты скатывались по ее груди, коса перекинута через плечо. Рукава платья тоже отделаны черным. На ногах мало надеванные туфли на твердом каблуке. Похожа была Люся на девочку-воструху, которая тайком добралась до маминого сундука и натянула на себя взрослые наряды. За спиной ее, на стеклах, переливалась изморозь, росли белые волшебные кущи, папоротники, цветы, пальмы.
— Какая вы красивая, мадам!
Она потеребила ленточку, намотала ее на палец.
— Я сама еще в девчонках это платье шила.
— Да ну-у-у! Шикарное платье! Шикарное!
— Просмешник! Ладно, все равно другого нет. — Люся уткнулась носом в мятый, будто изжеванный погон лейтенанта и дрогнула: стойкий запах гари, земли, пота не истребило стиркой. — Мне хочется сделать что-нибудь такое… — подавляя в себе тревогу, повертела она в воздухе рукой, — сыграть что-нибудь старинное и… поплакать. Да нет инструмента, и играть я давно разучилась. — Она шевельнула раз-другой кисточками ресниц и отвернулась. — Ну поплыла, баба!.. Как все-таки легко свести нашего брата с ума!..
Борис тронул косу, шею, платье — ровно бы уносило ее от него, эту грустную и покорную женщину, с такими близкими и в то же время такими далекими глазами, уносило в народившийся день, в обыденную жизнь, а он хотел удержать ее, удержать то, что было с ним и только у них.
Она ловила его руки, пыталась прижать к себе: вот, мол, я, вот, с тобой, тут, рядом…
Завтракали на кухне. Люся хотя и прятала глаза, но распоряжалась за столом бойчее, чем прежде. Солдаты многозначительно и незлобно подшучивали, утверждая, что лейтенант шибко сдал после тяжких боев, один на один выдерживая натиск противника, а они вот, растяпы, дрыхли и не исполнили того, чему их учили в школе, — на выручку командиру не пришли. А тоже ведь пели когда-то: «Вот идет наш командир со своим отрядом! Эх, эх, эх-ха-ха, со своим отрядом!» Отряд-то спать только и горазд! Нехорошо! Запущена политико-воспитательная работа во взводе, запущена, и надо ее подтянуть, чтобы командир за всех один не отдувался.
Только Шкалик ничего понять не мог. Выжатый, мятый, дрожа фиолетовыми губами, он сидел за столом смирным стриженым послушником, подавленный мирскими грехами. Поднесли ему опохмелиться. Он закрылся руками, как от нечистой силы. Дали человеку капустного рассола с увещеванием: «Не умеешь, так не пей!»
Люся убрала посуду, поворошила в столе. Среди пуговиц, ниток и ржавых наперстков отыскала тюбик губной помады. Прикрыв за собой дверь в переднюю, она послюнявила засохшую помаду и, подкрасив стертые, побаливающие губы, выскользнула из дому с жестяным бидоном.
Солдаты изготавливались стирать, бриться, чистили одежонку, обувь, нещадно дымили махоркой, переговаривались лениво, донимали Шкалика юмором. Лейтенант слушал их неторопливую болтовню и радовался, что к ротному пока не вызывают, никаких команд не дают и, глядишь, задержатся они здесь.
Разговор вращался вокруг одной извечной темы, к которой русский солдат, как только отделается от испуга и отдохнет немного, неизменно приступает. Пафнутьев правил бритву, посасывая цигарку, щурил глаз от дыма, повествуя:
— Отобедали это мы. Ребятишек дома нету. Тятя и мама уже померли в те поры. Зойка со стола убирает, я курю и поглядываю, как она бегает по избе, ногами круглыми вертит. Окна открыты, занавески шевелятся, мальмом со двора пахнет. Тихо. И главное, ни души. Убрала Зойка посуду. Я и говорю: «А чо, старушонка, не побаловаться ли нам?» Зойка пуще прежнего забегала, зашумела: «У вас, у кобелей, одно только на уме! Огород вон не полотый, в избе не прибрато, ребятишки где-то носятся…» — «Ну-к чо, — говорю, — огород, конечно, штука важная. Поли. А я, пожалуй, к девкам подамся!» В силах я еще тогда был, на гармошке пилил. Вот убегла моя Зойка. Минуту нету, другу, пяту… Я табак курю, мечтаю… Пых — пара кривых! Влетает моя Зойка уж на изготовке, плюхнулась поперек кровати и кричит: «Подавися, злодей!..»
Хата качнулась от гогота, и сам Пафнутьев закатился, прикрыв замаслившиеся от сладостных воспоминаний глаза, едва ремень бритвою не перехватил. Шкалик капусту ел и чуть не подавился. Малышев завез ему по спине кулаком — слетел солдатик со скамейки и капусту незаметно проглотил. Карышев моторно фукнул ноздрями — со стола спорхнула и закружилась луковая шелуха. Даже застенчиво помалкивающий и больной с похмелья Корней Аркадьевич смял в улыбке блеклые губы. Возвратилась Люся, потаенно улыбаясь, стала манить Бориса в переднюю. Там она сунула ему бидон и заставила пить парное молоко. Не переставая многозначительно улыбаться, вытерла его наметившиеся усы, смоченные молоком, с придыхом сообщила ему на ухо:
— Я узнала военную тайну!
У лейтенанта от удивления открылся рот и лицо сделалось недоверчиво-глуповатое.
— Ваша часть еще день или два простоит здесь! Взводный издал гортанный звук, схватил Люсю, закружил по комнате, да и смахнул с окна зеркальце.
— Ой! — воскликнула Люся. — Это к несчастью!
— Какое несчастье? — рассмеялся Борис. — Ты веришь в приметы? Суеверная ты! Отсталая! Двое суток! Это, что ли, мало?!
Люся молча собирала осколки зеркала. Борис помогал ей и пересказывал байку Пафнутьева. Громко стукнула дверь. Люся сунула стекла в кадку с цветком и поспешила на кухню.
— В ружье, военные! — наигранно бодрясь, хриплым голосом гаркнул старшина и, стукнув валенком о валенок, доложил Борису: — Товарищ лейтенант, приказано явиться на площадь. Подают машины.
— Машины? Какие машины? Двое ж суток!..
— Кто натрепал? — Мохнаков побуровил народ покрасневшими глазами. Солдаты пожимали плечами. Пафнутьев сверлил пальцем у виска и подмигивал старшине. Мохнаков собрался отколоть что-нибудь по этому поводу, но очень уж слиняло лицо взводного. — Колонна! — пояснил старшина. — Та самая колонна, что перевозила пленных, отряжена полку. Пехом и за зиму фронт не догнать.
Люся прижалась спиной к двери. Белый платок разошелся, сделались видны на груди черные ленты и вырез платья. Борис пеньком торчал посреди кухни. «Что это вы?» — вопрошал взгляд Мохнакова.
Солдаты ворчали друг на друга, ругали войну, собирая пожитки, толкали лейтенанта. Шкалик рылся в соломе — ремень искал. Старшина поворошил валенком солому, зацепил ремень, похожий на избитую камнями змею, и валенком же закинул его на голову Шкалика.
— Няньку тебе!
Невелик скарб при солдате. Как ни волынили, но все же собрались. Прощаться начали, все разом заговорили, пожимая руку хозяйке. Привычное дело: тысячу, если не две, сменили они ночевок, двигаясь по фронту.
— Запыживай, запыживай, славяне! — чем-то недовольный, подбрасывал монету старшина. — Машина не конь, ждать не любит!
Солдаты закурили и потянулись, растащив валенками солому но кухне. В хате сделалось пусто, выстужено. Люся двинула спиной дверь и провалилась в комнату.
— Мне извиниться или как?
Заталкивая в полевую сумку пачку писем и полотенце, Борис пустоглазо уставился на Мохнакова.
Старшина что-то глухо бормотнул, прихлопнул шапку на ухе, подкинул монету до потолка, но не сумел ее поймать и, саданув дверью, удалился.
Борис проводил взглядом воинство, выжитое из теплого жилья, и, прежде чем войти в переднюю, постоял, будто у обрыва, затем рывком надел сумку, поправил ворот шинели и толкнул дверь.
Люся сидела на скамье, отвернувшись к окну. Подбородок она устроила на руках, кинутых на подоконник. Она смотрела в окно. Петелька на рукаве платья соскользнула с пуговки, черные крылья разлетелись на стороны. Борис застегнул пуговку, соединил крылышки и тронул руку Люси. Надо было что-то говорить, лучше бы всего шутку какую выдать. Но на ум не приходило никаких шуток.
— Тебя ведь ждут, — повернулась Люся. У нее снова отдалились глаза, но голос был буднично спокоен.
— Да.
— Так иди! Я провожать не буду. Не могу. — И отвернулась, опять устроив на руки подбородок со вдавленной в него ямочкой. В позе ее, в плотно сомкнутых губах, в мелко подрагивающих ресницах было что-то трогательное и смешное. Школьницу, раскапризничавшуюся на выпускном вечере, напоминала она.
Время шло.
— Что же делать-то? — Борис переступил с ноги на ногу, поправил сумку на боку. — Мне пора. — Он еще переступил, еще раз поправил сумку. Люся не отзывалась. Подбородок ее смялся, ресницы все чаще и чаще подрагивали, снова расстегнулся рукав, хвостик косы упал и мокрый желобок рамы. Борис отжал смокшиеся волосы и с сожалением опустил косу на ее спину.
— Я же не виноват… — задержав руку выше выреза платья, чуть слышно сказал он. Нежное, пушистое тепло настоялось под косой, будто в птичьем гнездышке. «Милая ты моя!» — Борис большим усилием заставил себя сдержаться, чтобы не припасть губами к этому теплу, к этой нежной детской коже.
— Конечно, — почувствовав, что он пересилил себя, сказала Люся, глядя на свои руки. Она тут же начала ими суетиться, поправлять ленты, зачем-то сдавила пальцами горло. — Виноватых нет.
— Прощай тогда… — Борис неуклюже, будто новобранец на первых учениях, повернулся кругом, осторожно, точно в больничной палате, притворил дверь и постоял еще, чего-то ожидая, обшаривая кухню глазами — не забыл ли кто чего?
Никто ничего не забыл.
«Солому не убрали. Насвинячили и ушли. Вечно так… Ладно, чего уж… Долгие проводы — лишние слезы…» — Борис подпихал солому в угол и отправился догонять взвод.