Мохнаков взял Пафнутьева за ворот гимнастерки, придавил к стене траншеи, поднес ему гранату-лимонку под нос и держал гостя так до тех пор, пока тот не захрипел.
— Понюхал?! — старшина подкинул вверх и поймал гранату. — Все понял?
— Как не попять? Ты так выразительно все объяснил.
— Тогда запыживай отсюдова!
— Я-то запыжу, — отдышавшись, начал мять папироску пляшущими пальцами Пафнутьев. Закурив, он уставился на трофейную зажигалку, излаженную в виде голой бабы со всеми ее предметами и подробностями. Огонь у нее высекался промеж ног. — Я-то запыжу, — убирая зажигалку в нагрудный карман, нудил Пафнутьев. — Вот как бы ты вместе с Борeчкой не запыжили туда… — кивнул он головой на нейтралку, где с ночи лежали и мокли под дождем убитые штрафники.
Старшина снова хотел дать ему гранату понюхать, но в это время его кликнули к командиру, и он, погрозив пальцем Нафпутьеву: «Мотри у меня!» — удалился. «Да, а если не потрафишь товарищу капитану, да ежели он сюда меня вернет, да ежели бой ночью…»
— Не стращай девку мудями, она весь видала! — задергался, завизжал Пафнутьев. Однако Мохнаков его уже не слышал.
Между тем наступление продолжалось, хотя и шло уже на убыль. Части переднего края вели бои местного значения, улучшали позиции перед тем, как стать в долгую оборону.
Из штаба полка было приказано взводу Костяева разведать хутор, если возможно, захватить высотку справа от него и закрепиться. Мохнаков день проторчал в ячейке боевого охранения, с биноклем — высматривал, вынюхивал. Ночью, тихонько ликвидировав ракетчиков и боевое охранение немцев, пробрался с отделением автоматчиков в хутор, поднял невообразимый гам и пальбу, такую, что хутор фашисты в панике оставили, и высотку тоже.
Стрелки забрались в избы, от которых тянулись ходы сообщений на высотку, и блаженно радовались тому, что не надо копать. На высотке брошен был живехонький еще наблюдательный пункт, даже печка топилась в блиндаже, на ней жарились оладьи, телефон был подсоединенным. «Гитлер капут!» — орали в телефон бойцы, макая горячие оладьи в трофейное масло, вкус которого они начали забывать. С другой стороны им отвечали: «Русиш швайне!»
Вырывая друг у дружки трубку, удачливые автоматчики лаяли немцев, дразнили их, чавкая ртом, потом пели похабные песни с политическим уклоном.
Поверженный противник не выдержал полемики и телефон свой отцепил, пообещав сделать русским Иванам «гросс-капут».
Тут как тут явились на отвоеванный НП артиллеристы и выперли веселую пехоту из уютного блиндажа. Коря артиллеристов: всегда, мол, мордатые заразы лезут на готовенькое, стрелки подались в хутор и начали варить картошку, возбужденно рассказывая друг другу о том, как остроумно беседовали с фрицем по телефону.
Для взаимодействия и связи с артиллеристами на высотке остались Мохнаков и Карышев. Утром установлено было, что весь скат высоты и низина за огородами хутора, да и сами огороды с зимы минированы: еще один оборонительный вал сооружали немцы.
Около полудня появился в поле боец и попер напропалую по низине.
— Кого это черти волокут?-Карышев приложил ко лбу руку козырьком.
Старшина повернул стереотрубу, припал к окулярам.
— Сапер запыживает, — почему-то недобро усмехнулся он и еще что-то хотел добавить, но в низине хлопнуло, вроде бы как дверью в пустой избе, подпрыгнула и рассыпалась травянистая кочка, выплеснулся желтый дымок.
— А-а-ай! Мамочка-а-а! — донеслось до окопов. Карышев, тужась слухом, всполошенно хлопнул себя по бокам:
— Это ведь Пафнутьeв! — и заругался: — Какие тебя лешаки сюда ташшилы, окаянного? Трофеи унюхал, трофеи!
— А-а-ай! А-а-а-ай! Помоги-и-ы-ыте-е-e-е! Помоги-и-ы-ыте!
Карышев перестал ругаться, засопел, мешковато полез из окопа. Старшина сдернул его за хлястик шинели обратно:
— Куда прешь, дура! Жить надоело?
Старшина обшарил в артиллерийскую стереотрубу всю низинку. Была она в плесневелых листьях, на кочках серели расчесы вейника, колоски щучки и белоуса, под кочками уже обозначались беловатые всходы калужника, прокололись иголки свежего резуна. В кочках бился Пафнутьев, разбрызгивая воду и грязь, и все кричал, кричал, а над ним заполошно крутился и свистел болотный кулик.
— Будь здесь! — наказал старшина Карышеву.
Мохнаков отполз за высотку, поднялся и, расчетливо осматриваясь, выверяя каждый шаг, будто на глухарином току, двинулся в заболоченную низину. Его атаковали чибисы, стонали, вихлялись возле лица.
— Кшить, дураки! Кшить! — старшина утирал рукавом пот со лба и носа. — Рванет, так узнаете!
Он добрался до Пафнутьева, вытянул его из грязи. Ноги Пафнутьева до пахов были изорваны противопехотной миной. Трава от взрыва побелела и пахла порченым чесноком. Мохнаков неожиданно вспомнил, как дочка его, теперь уже невеста, отведавши первый раз в жизни колбасы, всех потом уверяла, что чеснок пахнет колбасой. Дети, семья так редко и всегда почему-то внезапно вспоминались Мохнакову, что он непроизвольно улыбнулся этому драгоценному озарению. Пафнутьев перестал кричать, испугавшись его улыбки.
— Не бойся! — буркнул Мохнаков. — На вот, кури. — Засунув сигарету в рот солдата, старшина похлопал себя по карманам — спички где-то обронил. Пафнутьев суетливо полез в нагрудный карман — там у него хранилась знатная зажигалка.
— Возьми зажигалку на память.
— Упаси вас Бог от тебя и от твоей памяти.
— Прощенья прошу, Миколай Василич, — запричитал Пафнутьев. — Наклепал я на товарища лейтенанта. На тебя наклепал. Мародерство… Связь… Связь командира с подозрительной женщиной…
— Его-то зачем? Ну я, скажем, злодей. А его-то?..
Перевязывать было много и неловко. Старшина вынул из кармана свой пакет, разорвал его зубами. Пафнутьев все причитал, каялся:
— Гадина я, гадина! Скоко людей погубил, а вот погибель приспела — к людям адресуюся…
— Ладно, не ори! В ушах аж сверлит! — прикрикнул старшина. — Люди на войне братством живы, так-то…
— Выташшы, Миколай Василич! Ребятишки у меня, Зойка. Сам семейный… Всю жизнь… молить всю жизнь… И эту… гадство это… спозаброшу… замолю… грех… молитвой жить… — Мохнаков хотел сказать: «Хватился когда молиться», — но Пафнутьев пискнул, захлебнулся и умолк — старшина туго-натуго притянул бинтами к паху его мошонку. «Чтобы не укатилось чего куда», — мрачно пошутил он про себя, взваливая на загорбок податливую, будто разваренную тушу солдата.
В траншее наладили носилки из жердей и плащ-палатки. Перед тем как унести Пафнутьeва из окопа, влили ему в рот глоток водки. Он поперхнулся, открыл захлестнутые плывущим жаром глаза, узнал Бориса, Карышева и Малышева.
— Простите, братцы! — Пафнутьев попробовал перекреститься, по его отвалило на носилки, и он заплакал, прикрыв лицо рукой. Кадык его, покрытый седой реденькой щетиной, ходил челноком.
Карышев и Малышев подняли носилки. Борис проводил их взглядом до низинки. Старшина что-то недовольно бубнил, оттирал соломой гимнастерку и штаны.
Досадный был кум-пожарник Пафнутьeв, притчеватый, как называли его алтайцы, и пострадали за него, притчеватого.
Доставив Пафнутьeва живым до санбата, они, утомленные ношей, уже вечером, благостно-теплым, неторопливо возвращались на передовую, подходили к хутору, утратив осторожность.
Хлестко, но без эха ударил выстрел.
Карышев сделал шаг, второй, все с тем же ощущением в душе благости деревенского вечера. Не выстрел это, нет, с оттяжкой щелкнул бичом деревенский пастух, гнавший из-за поскотины, с первой травки залежавшихся в зимних парных стайках коров. Ноги солдата уже подламывались в коленях, но все еще видел он избы, тополя, резко очерченные в прeдсумeрье, жиденькую, еще не наспелую вечерницу-зорьку, слышал запах преющей стерни на пашне и накатисто, волною плывущий из лога шорох молодой травы — ремень траншеи стеганул его по глазам, все вокруг встало на ребро, опрокинулось на солдата: дома, деревья, пашня, небо…
— Ку-у-у-ум! — дико закричал Малышев, подхватывая рухнувшего земляка.
— Западите! Западите! — ссаженным голосом кричал, спеша по траншее, Мохнаков.
Карышев и Малышев — опытные вояки, поняли его, запали в кочках, чтобы снайпер не добил их.
Пуля угодила Карышеву под правый сосок, искорежив угол гвардейского значка. Он был еще жив, когда его доставили в хуторскую избу, но нести себя в санбат не разрешил.
— Уби-тый я, — проговорил он, прерывисто схлебывая воздух.
Малышев старался подложить под голову и спину Карышева чего-нибудь помягче, чтобы тому легче дышать, вытирал ладонью вспыхивающую на губах друга красную пену и все насылался:
— Попьешь, может, кум? Может, чего надо? Ты не черни, ты спрашивай… — Губы Малышева разводило, лицо его было серое, лысина почему-то грязная, весь он сузился, исхудал разом, сделалось особенно заметно, какой он пожилой человек.
Борис махнул рукой, чтобы бойцы уходили из избы. Все понурясь ушли. Встав на колени перед Карышевым, взводный поправил солому под ним и затих, не зная, что сказать, что сделать. По хате поплыл тонкий, протяжный звук, будто из телефонного зуммера. Это Малышев зашелся в плаче, из деликатности стараясь придавить его в себе.
Карышев отходил. Он прижмурил глаза с уже округлившимися глазницами и открыл их, сказав этим лейтенанту «прощай», перевел взгляд на кума. Борис понял — ему надо уходить. Взводный распрямился и не услышал под собою ног.
— Моих-то, — прошептал Карышев.
— Да об чем ты, об чем!.. Не сумневайся ты в смертный час! — по-деревенски пронзительно запричитал Малышев. — Твоя семья — моя семья… Да как же мне жить-то тeперича-а-а! Зачем мне жи-ить-то?..
Борис шагнул в темноту, нащупал перед собой стойку или столб, уперся лбом в его холодную твердь и, ровно бы грозя кому, повторял: «Так умеют умирать русские люди! Вот так!..»
В хуторе тихо. За хутором реденько и меланхолично всплывали ракеты, выхватывая мертвым светом из темноты кипы садов, белые затаившиеся хатки, уткнувшиеся в небо утесами придорожные тополя.