Тут дядя Ося рассказал, как однажды встретил в метро Belsize Park только что избранного премьер-министром Рамсея Мак-Дональда, который ехал в Палату общин представлять первое правительство лейбористов.
— Конечно, публика в Хэмпстеде консервативна, все вели себя сдержанно, но я подошел и демонстративно пожал ему руку.
Ого, вот так дядя Ося — работает с лордами, на выставку ходит с Шагалом, в метро ездит с премьер-министром!
На замечание мамы: «Куришь ты много» — Ося улыбнулся и сослался на Черчилля.
— Ему уже за восемьдесят, но он до сих пор выпивает полбутылки виски, а сигару не вынимает изо рта. И при этом никогда не болеет. А знаете, в чем секрет? Сэр Уинстон лишь два раза в жизни опоздал к обеду!
Не знаю, следовал ли Ося примеру Черчилля, но, когда через несколько лет я навестил его в Лондоне, он уже был привязан к инвалидному креслу — ноги ему отказали.
Первый раз в Лондон я попал со школьной экскурсией. Мне не было еще шестнадцати, и учительница, нас опекавшая, согласилась отпустить меня к родственникам при условии, что те сами заберут меня и сами же привезут обратно. Я позвонил Осе. Он промычал что-то неопределенное, но после длительной паузы попросил перезвонить через полчаса. Я перезвонил.
— Аня тебя заберет.
Стареющая полноватая дама в длинном платье, в шляпке с бантом и какой-то несуразной сумкой в руках появилась в нашем пансионе часа через два. Она удивительно походила на бабушку, разве что была выше и крупнее. Я смутился, повел ее к учительнице.
— Это моя кузина.
В метро мы ехали долго.
— Как чувствует себя дядя Ося? — спросил я по-английски, решив, что Ане не понравится, если я буду говорить по-русски.
Она неодобрительно покосилась на меня.
— Ты что, забыл по-русски?
— Нет, конечно, но в метро люди…
— Это дурно — подстроиться под кого-то. Папа презирает русских, которые пытаются делать себя как британцы. Мы с ним всегда говорим по-русски.
Да? Странно, почему же у тебя такой плохой русский?
Я чувствовал себя неловко, лихорадочно соображал, что бы ей такое сказать. Она безучастно смотрела в окно вагона.
Наконец мы приехали и выбрались на поверхность. Хэмпстед очаровал меня в первую же минуту. Старые дома утопали в зелени, каменные заборы, а частью и тротуары были покрыты мхом, от вековых елей шел запах лесной сырости. Было тихо и пустынно; на всем пути до Glenmore Street, где жил Ося, мы повстречали двух-трех джентльменов, которые вели на поводках своих собачек. Какой удивительный контраст с нашими жаркими, полными света, людей и звуков улицами!
Дом дяди Оси состоял из трех этажей. На первом — гостиная, кухня и кабинет. Вдоль лестницы на второй этаж тянулись маленькие рельсы. Бросилось в глаза: стены и в коридорах, и в комнатах увешаны старыми гравюрами.
Аня провела меня в гостиную:
— Посиди, я пойду посмотреть папа.
Я принялся разглядывать гравюры — небось, старинные английские! Но нет, мои близорукие глаза различили русские надписи: «Аничков дворец», «Казармы Павловского полка», «Гуляние на Невском». Стены были увешаны исключительно старыми русскими гравюрами с видами С.-Петербурга. Вот тебе на!
Наверху что-то заскрипело, зажужжало — со второго этажа по рельсам спускался в кресле дядя Ося. Он протянул мне руку:
— Вот, теперь прикован к этому дурацкому стулу. Ладно, ничего. Ну, рассказывай как дома?
Я начал рассказывать. Аня принесла чай и, слова не сказав, удалилась.
— Выпьем по чашке, вечером будут гости, Аня подаст пирог с яблоками. Ты любишь пирог с яблоками?
— Мне нужно будет уйти…
— Чего так? Оставайся, тебе будет интересно.
Гости вваливались шумно, трижды чмокались с Аней, пожимали руку Осе, который тут же представлял меня:
— Этот молодой человек из Израиля, он собирается изучать русскую литературу.
Гости произносили что-то вроде «О, да!», пожимали мне руку, представлялись.
— Меня зовут Наталья Семеновна Франк-Норман. Ваша семья, кажется, из Петербурга?
— Вырубов.
— Баронесса Будберг.
— Бенкендорф.
— Саломея Гальперина.
Высокая, в обтягивающем фигуру платье и в какой-то невероятной шляпке-чепчике, эта дама поразила меня своей красотой. Я почему-то подумал, что так должна была выглядеть библейская царица Эстер. Смутившись, я с трудом произнес «здрасьте».
Впрочем, обо мне быстро забыли, я пришел в себя, начал прислушиваться, о чем говорят. Следить за разговором было нелегко. Начав со Сталина, которого все явно не любили, гости неожиданно перешли к Алексею Толстому, от него к Горькому и, наконец, дружно обрушились на «этих консерваторов, которые организовали травлю коммунистов». Когда же речь зашла об Эренбурге, поднялся шум и гам.
— Звонили Арагоны из Парижа, — покончив с чаем, сообщила красавица Саломея. — Они только что вернулись из Москвы, полны впечатлений. Юбилей Эренбурга прошел великолепно: бесконечные гости, бесконечные телеграммы и звонки. Море цветов. Прием в Союзе писателей, прием в Кремле, орден Ленина…
— Ну что ж, два Иосифа на шее у него уже есть, теперь будет Владимир в петлице.
— Просто непостижимо: автор «Молитвы о России» в роли Вергилия сталинской империи!
Саломея горячо возразила:
— А что, по-вашему, жалкая роль писателя-эмигранта лучше? В России писатель — кумир общества, его читают миллионы, его знают миллионы…
— А Анна Андреевна? А ваша любимая Марина?
— А ваш любимый Набоков? Вышел ли он хоть раз тиражом больше тысячи? Да кто вообще знает это имя?
И пошло, и поехало!
Я окончательно потерял нить разговора и решил, что мне пора. Заверив Осю, что хорошо запомнил дорогу, я вышел, не попрощавшись с гостями, и медленно побрел в сторону метро. Английская речь и вид здоровенного негра, дежурившего у входа в подземку, вернули меня из России в Лондон.
В студенческие годы и позже, став журналистом, я часто бывал в Лондоне, и всякий раз старался навестить Осю. Правда, дядя никогда не был особенно радушен, но я просто не мыслил себе Лондона без чашки чая в его запущенной гостиной. Набирая номер телефона в Хэмпстеде, я всякий раз чувствовал, что напрашиваюсь, но утешал себя мыслью, что делаю это ради мамы, которая непременно спросит: «Как там Ося?»
Шли годы, и в какой-то момент я понял, что тянуло меня в дом на Glenmore Street. В этом доме начинались, сходились — или, может быть, обрывались — таинственные связи между прошлым и настоящим, между моим миром и миром неведомых мне, но таких разных, таких непохожих друг на друга и разбросанных по разным странам родственников.
И правда, какая связь существует между тетей Мирой, которая отказалась эвакуироваться из блокадного Ленинграда, не желая оставить без присмотра коллекции в Русском музее, и дядей Наумом, слывшим крупным ученым-востоковедом, непонятно за что угодившим в ГУЛАГ, откуда он уже не вернулся? Что общего между дядей Гришей, который в семнадцать лет вступил в Красную армию, сражался за советскую власть, воевал в Испании, стал командармом авиации, а потом бесследно исчез в том же ГУЛАГе, и его старшим братом Альбертом, уехавшим в молодые годы в Америку и оставившим там большое семейство и немалое состояние? Какие ниточки связывают мою маму, которая мечтала только о том, чтобы мы когда-нибудь добрались до Святой Земли, и ее братьями, не имевшими никакого отношения ни к избранному народу, ни к его исторической родине? Какая связь существует между мной и моими американскими кузенами, внуками дяди Альберта, знающими о своем прошлом разве то, что «дедушка Эл приехал в Штаты откуда-то из Старого Света»?
Помню, в те годы я упорно старался постичь тайны нашего семейства. И, прежде всего, мне хотелось понять, кто же такой мой загадочный английский дядя.
Внешне Ося походил на англичанина: он был подтянут, сдержан, носил бриджи, твидовый пиджак, курил трубку. Однажды он признался, что, когда в молодости ему предложили работать на британское посольство в «старом Петербурге», он был счастлив. Но это же явилось и причиной «несчастья» — вынужденного бегства из России. «После переворота в семнадцатом большевики затеяли террор против британского посольства: убили военного атташе, на очереди были другие сотрудники, пришлось скрываться, а потом бежать». Удивительно, но его «английскость» мгновенно улетучивалась, когда речь заходила о России. Тут он становился отчаянным спорщиком, не желал никого слушать, кричал и жестикулировал, словно депутат Кнессета.
Ося не любил Ленина, Сталина и «большевиков вообще». Но он с пеной у рта защищал Советский Союз от «нападок британских тори и вашингтонских маккартистов». Ося избегал резких слов в адрес Израиля, но интонации, с которыми он произносил «я — не сионист», выдавали все, что он думал о нашей стране. Ося был совершенно нерелигиозен, уверял, что ни разу в жизни не был в синагоге, а евреев с Ист-Энда называл «существами экзотическими». Вместе с тем, самой большой трагедией своей жизни считал он… крещение дочери!
Когда Аня была ребенком, ей взяли английскую няню, потом отправили в дорогую престижную школу. Через какое-то время девочка почувствовала себя англичанкой и начала стесняться родителей с их русским акцентом и русскими привычками. Родители спохватились и принялись делать все возможное, чтобы привить дочери любовь к России, к русскому языку и русской культуре. Они водили ее в русские дома, отправляли на лето в лагерь для русских девочек, водили на русские спектакли. Это возымело результаты: появились русские друзья, возникли новые привязанности, из которых самой серьезной стала любовь к русской поэзии.
При всем том и в русской среде Аня не чувствовала себя своей. Стержнем русской жизни в зарубежье была церковь. От христианского мироощущения — с чем Ося готов был мириться — до формального крещения был один шаг: пылкая любовь и надежды на замужество привели Аню в церковь. Замужество по какой-то причине не состоялось, но для Оси, нерелигиозного, не желавшего иметь ничего общего с пейсатыми сородичами с Ист-Энда, равно как и с просионистами из высшего английского общества, крещение дочери было сильным ударом. Инвалидное кресло и мучительная тоска по счастливым петербургским временам — таков был удел его старости.