оимки, отменялось право еврейских обществ ловить и сдавать в рекруты беспаспортных единоверцев.
Новые судебные уставы уравняли евреев перед лицом судебной власти, открыли им доступ к адвокатуре и, по крайней мере формально, — к должности судей. Положение о земских учреждениях от 1864 года не сделало никаких изъятий для евреев, а Городовое положение 1870 года несколько расширило их участие в городском самоуправлении.
В 1856 году группа «почетных еврейских купцов» — плутократы-нувориши, разбогатевшие на акцизах, сахарозаводческом деле и железнодорожном строительстве, — обратилась к Александру II с ходатайством: «…чтобы Милосердный Монарх пожаловал нас и, отличая пшеницу от плевел, благоволил в виде поощрения к добру и похвальной деятельности предоставить некоторые, умеренные, впрочем, льготы достойнейшим, образованнейшим из нас».
Дарование терпимости по имущественному цензу не заставило себя ждать: евреям-купцам, состоящим в первой гильдии, и лицам, закончившим университет, дозволено было селиться в столицах и других городах России. Вообще же в эпоху великих реформ было сделано немало уступок «избранным», но основная масса российского еврейства — два с половиною миллиона человек — по-прежнему была лишена всяких прав и наглухо заперта в Черте.
Но ведь именно Черта и была первопричиной всех зол, средоточием обширного ограничительного законодательства. Уничтожить ее означало разрубить гордиев узел еврейского вопроса. Однако государь, опасаясь, что «позволение евреям жить повсеместно в империи угрожает государственным видам и интересам христианского населения», оставался тверд в требовании сохранить крепостное право для евреев.
Конечно, отмена черты оседлости могла породить — на первых порах, наверное, — проблемы и для правительства, и для населения тех мест, где евреев никогда не видели, да и для самих евреев. Но проблемы эти не шли в сравнение с теми, что были вызваны раскрепощением крестьян. Для решения еврейского вопроса — так же, как и крестьянского, — необходимы были широкие дебаты в обществе, напряженная работа правительственных учреждений, желание государя дать волю «крепостным Черты».
Увы, те же самые общественные круги, что горячо ратовали за освобождение русских крепостных, сделали вид, будто еврейских крепостных вовсе не существует. Никаких споров, никаких столкновений по этому вопросу не было, решался он в тиши правительственных кабинетов. И пока кабинеты эти занимали сторонники реформ, какие-то надежды еще оставались. Но когда реформаторов сменили сторонники охранительной политики и полицейских мер, надеждам этим пришел конец.
4 апреля 1866 года на жизнь государя-императора было совершено покушение. Воспользовавшись поводом, ретрограды и обскурантисты перешли в наступление. Последовали репрессии, начался период безгласности и торжества охранительно-полицейской линии во всех сферах жизни.
Увы, полицейский террор успокоения не принес. Напротив, революционеры в ответ все чаще прибегали к контртеррору. Веретено раскручивалось, покушения на императора следовали одно за другим. После взрыва в Зимнем дворце 4 февраля 1880 года Александр И объявил о введении военно-полицейской диктатуры. Страной отныне должна была править Верховная распорядительная комиссия; ее главе, генералу Лорис-Меликову, император предоставил права диктатора.
К удивлению многих, граф Лорис-Меликов не ограничился беспощадной войной с революционерами. Он счел необходимым вернуть правительству доверие общественности. А посему удалил в отставку наиболее консервативных министров, поставил под жесткий контроль политическую полицию, снял ограничения с земства, ослабил цензуру печатных изданий. Общество, однако, сочло это недостаточным, ходатайства об учреждении всеобщего представительного органа — парламента поступали из разных земств. Конституционное устройство западно-европейского типа Лорис-Меликов отверг, как отверг он и славянофильскую идею земского собора. «Бархатный диктатор» составил свой собственный проект, который обещал стать предтечей будущей конституции. Проект был представлен на подпись царю первого марта 1881 года.
Первое марта 1881 года. Санкт-Петербург. Ясно, ветрено, прохладно.
12 часов 30 минут. Геся взглянула в окно, озноб побежал по телу, холод ударил в ноги. Она улеглась на кровать, обмотала ноги халатом. Не помогло. Холод медленно расползался по животу, по спине, по рукам. Геся натянула на себя все, что могла, забилась под перину. Не помогло. В 2 часа 35 минут озноб охватил все тело, в 3 часа 15 минут началась лихорадка.
Конечно, ей было бы легче, много легче, если бы она сейчас находилась на Екатерининской набережной. Она была бы спокойна, и рука ее ничуть бы не дрогнула. Но ведь они не захотели ее. И почему не захотели!
Верно, товарищи много раз говорили: «Геся, ты плохо ненавидишь царя. Его надо ненавидеть как своего личного врага. Ненавидеть всей, ты понимаешь, Гесенька, всей душой!» Если честно, они были правы. Когда речь шла о крестьянах, о женщинах, о всех угнетенных, она искренне, до боли в сердце желала им свободы, равенства и счастья. Конечно, она не хуже товарищей понимала, что виновником всех бед является царь, она верила, что его надо убить, но вера шла от головы, а не от сердца. Скрыть это она не умела и на товарищей не обижалась.
Но теперь все иначе. Ее отвергли не потому, что в ее душе не хватало ненависти, ее отвергли потому, что она… еврейка. Так и сказали на исполкоме: «Тебе нельзя, Геся, ты — еврейка». Вынести это было выше ее сил. Двадцать из своих 36 лет она отдала борьбе за право и свободу, двадцать лет она провела среди революционеров, прошла по «процессу 50-ти», отбыла два года в «Литовском замке», была в ссылке, бежала, перешла на нелегальную работу. И вот теперь — «ты еврейка!»
А в самом деле, разве я еврейка? Или, может быть, я когда-то была еврейкой? Откуда-то из глубин памяти всплывают картинки далекого детства.
Ей семь лет, вечер, ее укладывают в постель, но тут раздается стук в окно. Это габе[46] из синагоги. С ним какой-то высокий тощий человек, в истрепанном кафтане с посохом в руках и котомкой за плечами. Густая черная борода скрывает лицо, рыжие пейсы спускаются до плеч, клочья волос на голове торчат в разные стороны. Человек был так страшен, что Геся заплакала. Но человек посмотрел ей прямо в глаза, и она перестала плакать. Она вдруг увидела, что это… прекрасный принц.
— Реб Меер-Залман, — сказал габе отцу, — этот бахур[47] прибыл издалека, чтобы учить Тору в нашем клаузе[48]. Ему нужна крыша и кусок хлеба.
Дальнейших слов не требовалось. Меер-Залман Гелфман был человеком состоятельным, в его доме постоянно жили те, кто учил Закон.
Лейба из Трок оказался не похожим на тех, кто прежде кормился у Меера-Залмана. Никто не видел, чтобы он читал книгу; он либо молился, либо размышлял, либо спорил. Молился, уединившись на природе, размышлял «про себя», а когда начинал спорить, лицо его становилось бело, глаза загорались, а руки он непременно возносил вверх, словно призывал Господа в свидетели. Лейба говорил так горячо и убедительно, что не соглашаться с ним было невозможно.
Но так было вначале. Постепенно же в словах его различили гордыню, не приличную для клойзника. Старый раввин сделал ему внушение.
— В тебе, сын Израиля, говорит злой дух. Ты должен меньше думать. Зачем думать, ведь изменить то, что создано Богом, нельзя!
— Вы говорите, что человек не должен думать, потому что созданное Богом не подлежит изменению. Но если Бог вложил в меня злой дух, как же я могу вырвать его с корнем? Нет, нет, мы сами должны обуздать сидящие в нас злые силы. Мы можем изменить себя сами, как удалось человеку изменить животных, чтобы они не причиняли ему вреда. Человек — хозяин природы, он все может…
— Безумец, ты должен молиться, ты должен учить Тору.
— Человек — выше Торы…
— Вон отсюда! Я запрещаю тебе переступать порог Дома Господня. Иди и кайся!
Лейба и не думал каяться. Он стал ходить из дома в дом и говорил о человеке и Боге, о добре и зле, о больном и здоровом духе. Его слова пугали людей, его называли «апикойрес»[49], перестали кормить, гнали прочь. И он исчез, и никто не знал, где он и что с ним. И только маленькая Геселе, которая всегда ходила за Лейбой по пятам, знала, что живет он в овраге на опушке леса. Она воровала из дома лепешки и вечерами, когда темнело, бежала в лес. Лейба усаживал ее на колени и говорил с ней о Боге и человеке, о добре и зле, а Геся слушала его и не могла оторвать взгляда от своего возлюбленного принца.
А потом случилось это.
Стояли тяжелые осенние сумерки. В субботу между вечерними молитвами Минха и Маарив синагога выглядела как корабль перед крушением. Уходил праздник, но всем хотелось хоть немного продлить его покой и святость. Мрак, между тем, надвигался, тени становились длиннее и гуще, приближались будни. Скоро уже можно будет зажечь свечи, но пока все в последний раз плачут, жалуются на судьбу, каются, стучат по амвону, чтобы отогнать дурных духов.
И вдруг на амвоне, среди загадочных теней выросла фигура человека в черном. Словно крыльями, взмахнул он полами своего кафтана, лицо его стало бело, глаза засветились зеленым светом.
— Несчастные, что вы плачете, в чем каетесь, за что просите прощения? За грехи? Но ведь из всех тварей на земле только человеку дано право грешить. Только человек может выбирать между добром и злом. Разве первый человек — Адам не согрешил, вкусив от запретного плода? Человек — вершина мироздания. Это тираны не хотят, чтобы вы знали, кто вы такие. Это тираны запрещают вам думать. Это они придумали Бога. Но Бога нет, есть человек!
Черный пророк умолк, наступила гробовая тишина. Затем по толпе прошел легкий гул, потом гул перерос в крики и вопли. Толпа узнала человека в черном и набросилась на него. Лейбу били палками и ногами, били по голове и по ребрам, по спине и по животу. Били до тех пор, пока не прекратились конвульсии бездыханного тела. Потом его завернули в грязные тряпки, отнесли на опушку леса, бросили в овраг и засыпали камнями. И никто не знал, что случилось с Лейбой из Трок на закате субботы. Только маленькая Геселе знала.