Пастухи фараона — страница 28 из 80

Григория Богрова поворот российского общественного мнения в сторону от реформ ничуть не смутил. В своих повестях и рассказах он, не жалея черных красок, рисовал жизнь и нравы традиционного еврейского местечка. Но и прогрессистов Богров не щадил, показывал их предвзято, карикатурно, изливал на них всю свою желчь еврея-самоненавистника. Наверное, имя Богрова так и осталось бы неизвестным, если бы его биографическая повесть «Записки еврея» не попала на глаза Некрасову. Будучи переписанной рукой Салтыкова-Щедрина — русский язык местечкового самоучки оставлял желать лучшего, — повесть эта была опубликована в «Отечественных записках» и обратила на себя внимание русского читателя. За два месяца до смерти в глухой белорусской деревушке Богров принял крещение и обвенчался с русской женщиной, с которой долгие годы жил вне брака. Имя Богрова быстро забыли. Вспомнили о нем в 1911 году, когда его внук Дмитрий, будучи агентом Охранного отделения, по его же заданию стрелял в председателя кабинета министров Петра Столыпина.

21. По недосмотру судьбы

Переезд был долгим и мучительным.

До Бреста мы добрались без приключений, но там выяснилось, что поезд на Варшаву будет через трое суток. Папа пошел искать пристанище. Через час он вернулся, и мы, перевязанные платками и шалями, — на дворе стояли крещенские морозы — потащились по ледяным колдобинам в какую-то избу. Три ночи мы спали на полу под неимоверный храп хозяйки, а потом снова отправились в путь. Из дорожных приключений больше всего я запомнил пограничника, вернее, его собаку.

Как только поезд на Варшаву тронулся, проводник запер нас в купе, сказал, что откроет, «кеды бензи можно». Когда стало «можно», он действительно отпер дверь, принес чаю, разрешил пользоваться туалетом. Я тут же выскользнул и направился в конец вагона. Не успел я открыть дверь тамбура, как меня обожгла струя холодного воздуха и… ледяной взгляд овчарки, которая была со мной одного роста. Я оцепенел. Как долго продолжалось это состояние, не помню. Вывел меня из него пограничник.

— Гдзе идешь, хлопче?

— До толаты.

— То идзь.

Остаться в Варшаве нам не разрешили. Мы поехали в Лодзь, но и оттуда нас выпроводили — «у вас предписание во Вроцлавское воеводство, знать ничего не знаем!»

Мы снова сели в поезд, добрались до Вроцлава, но найти пригодную для жилья квартиру в самом городе было невозможно. В конце концов, мы обосновались в городишке Бжег. Это был сонное местечко, где силуэты людей и повозок сливались с заснеженным, ничем не примечательным пейзажем.

Сонное-то оно было сонное, но в деревянном двухэтажном доме, где находилась начальная школа, шум стоял неимоверный. Директриса, высокая жилистая дама, не вынимавшая изо рта папиросы, долго расспрашивала бабушку, кто я такой и откуда взялся. Главное, она не могла понять, на каком языке я говорю.

— В яким ендзыку муви онае хлопец, по-белорусску?

Бабушка долго объясняла, что я учился во втором классе русской школы, показывала справку. Директриса махнула рукой.

— То идзь до класы, цо бенже, то бенже!

У меня нет желания вспоминать, что было.

Дома тоже было не весело. Квартира, в которой мы разместились, когда-то принадлежала немецкой семье, потом в ней стояли польские офицеры, потом ее отдали под какой-то склад. Когда мы въехали, стекол в окнах не было, двери не закрывались, всюду валялись консервные банки, коробки, обломки мебели. Мама плакала, папа забивал окна фанерой, чинил печки и разыскивал все, что могло гореть. Дедушка с мрачным видом причитал: «Только бы дозвониться до Варшавы, только бы дозвониться». Целые дни он проводил на почте и чаще всего брал с собой бабушку — она, уроженка довоенного Вильнюса, единственная из всех нас хорошо знала польский. Собственно, и выпустили-то нас в Польшу благодаря ее «польскому происхождению». Дозвониться до Варшавы дедушка не сумел, но на почте он встретил… еврея! И тут же потащил его домой.

Человек, одетый в пальто и шляпу, — и это в жуткий мороз! — походил на бродячего актера. Был он, однако, разъездным фотографом. Согревшись и почувствовав жадное к себе внимание, актер-фотограф вошел в роль.

— И зачем вам этот джойнт-шмойнт? Мне не нужен никакой Джойнт[63], я не хочу ни в какую Америку. Здесь я делаю портрэты. Здесь у всех кого-то убили, а от убитых остались маленькие карточки. А я из маленьких делаю большие. А от больших карточек получаются большие пинензы. Я, я! вам говорю: не нужен вам Джойнт, — я беру вас в компаньоны!

В конце концов, он взял письмо, которое дедушка написал на трех языках, и обещал передать «кому надо» в Варшаве.

Встреча со «своим человеком» дала надежду — теперь о нас хотя бы узнают! Мама взялась за дело — скребла квартиру, папа раздобыл где-то кровати, шкафы, полки. Заброшенный сарай начинал походить на человеческое жилье.

Между тем, время шло, надежда «установить контакт» таяла.

— Обманул, безусловно обманул. У этой публики только гешефт на уме. Наверное, выбросил мое письмо, — горевал дедушка.

Оказалось, не выбросил.


Соседи — если случалось — стучали в дверь. Стучали сильно, кулаком.

Легкий, ритмичный стук в окно раздался в сумерках. Мы всполошились, сгрудились в кухне. Папа набросил тулуп, зажег свечку, пошел открывать. На пороге стоял смуглый человек невысокого роста. Он медлил, переминался с ноги на ногу.

— Идиш? — гость вопросительно оглядел наше семейство.

Мы готовы были его обнимать и целовать, но он был сдержан, нетороплив.

— Давно прибыли?

— Около трех месяцев. Да вы раздевайтесь, присаживайтесь, — вперед вышел дедушка.

Гость сел, снять пальто отказался.

— Из Вильны? Где там жили? На Ужупе? А до войны как она называлась? Правильно, Заречна. А кого там знали, где работали?

Расспрос затянулся заполночь. Наконец, гость поднялся.

— Куда вы, на ночь глядя! Оставайтесь, переночуйте. Здесь ночью всякое может случиться. Потом мы бы хотели с вами поговорить.

— Не беспокойтесь, я не из пугливых. А поговорить мы еще успеем.

Гость вышел, я бросился к окну. К моему удивлению, у дверей его встретил другой человек, они закурили и растворились в ночной мгле.

Через неделю они пришли вместе. Держались свободнее, представились.

— Цви. Яков. Насколько мы понимаем, вы хотите ехать. Так вот, первым делом вы должны получить польские паспорта, потом начнете хлопотать визу. Уйдет год, а то и два.

— Так много, это ужасно! В этой дыре нет даже миньяна[64]. И где работать? Мой зять — крупный ученый, ему нужен университет.

— Ученый? — переспросил Цви и переглянулся с товарищем. — Доктор? Профессор? В какой области?

— Да, да, доктор физико-математических наук.

— Имеет диплом?

Цви долго и внимательно рассматривал папин диплом.

— Хорошо, я сообщу, а пока я всех вас запишу. Имя, имя отца, имя матери…

Писал он справа налево[65].

Еще через неделю в окно снова постучали. На сей раз явилась целая делегация. Цви и Яков представили старшего.

— Это Аба. Он хочет побеседовать с вашим зятем.

Аба поздоровался по-русски, протянул всем — в том числе и мне — руку.

— Так вы — доктор физики. Прекрасно, а где вы работали, кого из ученых знаете?

Аба так хорошо говорил по-русски, словно только вчера был из России.

— Ландау, Иоффе! Слышал, конечно. Нет, нет, я не физик, но кто не знает этих имен! Скажите, а из западных ученых вас кто-нибудь знает?

— До войны я работал под руководством Георгия Гамова, у нас с ним две общих статьи опубликованы в Zeitschrift für Physik. Слышал, что он сейчас в Америке, но где именно, не знаю.

Аба сделал в блокноте пометки. Он тоже писал справа налево.

— Прекрасно, прекрасно, господин профессор. Между прочим, не встречались ли вы случайно с Трофимом Денисовичем Лысенко?

— Слава Богу, не доводилось, но имя этого мичуринца мне знакомо.

Аба сделал удивленное лицо.

— Вы что-то имеете против Лысенко? Мичуринец — это, по-вашему, плохо?

— Я не биолог и не генетик, но хорошо знаю, что Лысенко — проходимец, который подтасовывает научные факты. Я был дружен с крупным генетиком Тимофеевым-Ресовским, он рассказал мне историю Лысенко. Этот парень много лет крутился возле академика Вавилова, который пытался сделать из него ученого. В конце концов, Лысенко написал на своего учителя донос, Вавилова арестовали. Лысенко при Вавилове — то же самое, что Комар при Иоффе.

— Как вы можете произносить такие слова! — лицо Абы налилось кровью, светская сдержанность мгновенно улетучилась. — Крупнейший ученый-почвовед — проходимец? А Тимофеев-Ресовский, видите ли, — крупный генетик. Чудовищно, непостижимо! А знаете ли вы, что Тимофеев-Ресовский работал на Гитлера? Его достижение в науке — генетическое обоснование расовой теории. Даже если вы плохой еврей, даже если вы вообще не еврей, как вы могли подать руку этому негодяю?!

Наконец, Аба выговорился, чуть успокоился.

— Не знаю, что вы за ученый. Не знаю. Насчет отъезда? Ждите очереди, здесь застряли тысячи людей, все ждут, и вы ждите.

Дедушка раньше других пришел в себя.

— Моя дочь — педагог, она преподает английский и французский.

— Хорошо, хорошо, это не горит; с английским наши дети подождут.

Гости вышли. Теперь уже возмутился дедушка.

— Мишуга![66] Тебе есть дело до Лысенко, тебе непременно нужно было обозлить человека, от которого зависит, сколько мы просидим в этой дыре!

Зависело не от этого человека; в местечке Бжег мы задержались недолго.

Их было четверо. Первым влетел Аба.

— Едем. Собирайтесь. Только быстро. По чемодану на человека.

Едем? Куда, зачем? И что значит быстро — месяц, неделю?

— Неделю? Вы с ума сошли — машина ждет!