Впрочем, Иван Щегловитов рук не опустил, взялся было готовить новый ритуальный процесс, да случилось несчастье — Февральская революция. Щегловитов немедленно был отдан под суд, а в апреле 1917-го расстрелян.
На этом летописи, хранящиеся в запасниках библиотеки Г-кого университета, обрываются. Продолжение их попало в архивы ВЧК, и один Бог знает, увидят ли они когда-нибудь свет.
23. Еще я помню…
Полы шинели намокли, обледенели и больно били по ногам. Сосульки налипли на брови и мешали смотреть. В бедре ломило, шагать становилось трудней и трудней. Аврумка чувствовал, что силы покидают его. Ну и хорошо, что покидают, только бы добежать до правого берега Иртыша, туда, где бабы стирают белье! Только бы добраться до проруби, нырнуть и уйти. Уйти навсегда. Уйти от поручика Тарасенкова, от унтера Федора Ивановича, от сотского Василия и его жены Степаниды, уйти от соседей по казарме. Еще чуть-чуть, еще немного — и его уже никогда не будут бить кулаками и сечь розгами, колоть иголками и мазать собачьим дерьмом. Еще немного — и его уже никогда не станут кормить из кошачьих плошек и поить из помойного ведра. Еще немного… Вдруг левая нога перестала слушаться, Аврумка попытался сделать шаг, но упал. Тогда он пополз и полз до тех пор, пока ему не стало хорошо.
Да, да, ему всегда было хорошо, когда он забирался под кухонный стол, где было его убежище, где он спал, где плакал, вспоминал маму, ее лицо, кружева на ее груди, теплый живот и грязный фартук.
Фейга-Лея будила его засветло, будила пинком. Было больно и обидно. Аврумеле вскакивал, бежал выносить помойное ведро, заносил из сарая дрова, растапливал печи, кормил кур, подметал в сенях. Но главное — следить за печкой: угли вынуть крупными, жирными. Ведь хозяин, Янкель-Бер, вернувшись из синагоги после утренней молитвы, первым делом заглянет в таз, и, если угли окажутся мелкими, перегоревшими, или, наоборот, недогоревшими, со следами дерева, он сделает Аврумеле «гоголь-моголь».
— Ду идиет? Вифиль кен их дир лернен![77]
Янкель-Бер как-то по-особому выкручивал Аврумеле ухо, приговаривая: «Хочешь гоголь-моголь? Получишь гоголь-моголь!» Слезы брызгали из глаз вместе, ухо становилось большим, красным, болело до вечера.
К обеду из хедера возвращался хозяйский сын Велвел. Фейга-Лея усаживала всех за стол. С тоской смотрел Аврумеле в тарелку ровесника, посреди которой возвышался большой кусок мяса, а вокруг плавали клецки. В его тарелке сиротливо устроились две куриные лапки.
После обеда работали вместе. Аврумеле растирал уголь, Велвел перебирал изюм, Янкель-Бер проверял работу подручных. Если в тазу с изюмом он находил кусочки мусора, Велвелу доставался подзатыльник, если уголь оказывался плохо растертым, Аврумеле получал «гоголь-моголь».
Впрочем, все это было давно, целых два года назад, когда кагал передал его, сироту, на воспитание виноделу Янкелю-Беру. Аврумеле уже привык вставать, не дожидаясь пинков Фейги-Леи, научился чувствовать спиной, когда нужно вытаскивать угли, да и с другими делами справлялся быстро, проворно. А оттого появилось у него время смотреть книги, которые Велвел приносил из хедера. Аврумеле читал все подряд и так хорошо выучился письму и счету, что Янкель-Бер теперь уже поручал ему писать расписки и подсчитывать выручку.
С некоторых пор хозяин и вовсе перестал ругать воспитанника, таскать его за ухо, давать подзатыльники. А однажды — Велвел куда-то исчез, и Аврумеле сбился с ног, работая за двоих, — Янкель-Бер пожалел сироту.
— Занимайся только по дому, во дворе мы с Фейгой-Леей сами управимся.
Целых четыре дня Аврумеле не выходил из дома, а утром пятого дня неожиданно услышал в сенях толкотню и незнакомые голоса. Говорили громко, по-русски. «Как же, как же, ваше благородие, шестнадцать, целых шестнадцать…» Не успел Аврумеле сообразить, что происходит, как дверь распахнулась, в кухню ввалились пятеро мужчин. Двое из них были в военных мундирах.
— Вот он, — показал на Аврумеле Янкель-Бер.
— Аврум, сын Янкеля-Бера? Тебе сколько, шестнадцать? — с сомнением в голосе спросил офицер.
Да мне еще и пятнадцати нет, хотел ответить Аврумеле, но и рта раскрыть не успел, как военного подхватили под руки и увели в комнату.
— Не сомневайтесь, ваше благородие, точно шестнадцать. А силенок — на все восемнадцать.
Аврумеле услышал звук раскупориваемой бутылки, а еще через минуту из комнаты раздался громкий окрик:
— Эй, служба, веди его, чего стоишь как истукан!
Служивый вывел Аврумеле на улицу и повел к дому, вокруг которого собралась толпа женщин. Солдат растолкал плакальщиц и впихнул Аврумеле в просторную избу, где уже было полно бледных, перепуганных мальчиков, парней постарше и совсем взрослых мужчин.
После обеда в избу проследовали важные господа — военные и штатские. Они расселись вокруг стола, велели рекрутам раздеться и по очереди подходить к доктору. Аврумеле видел, как доктор вертел долговязого парня лет двадцати, видел, как отодвинул его чуть в сторону, открыл ему рот, вынул оттуда несколько золотых монет, сунул их в карман. Затем он вздохнул и обратился к сидящим за столом:
— Плох, куда как плох!
— Затылок, — крикнул кто-то.
— Затылок, — подхватили другие.
Долговязый схватил одежду и бросился к двери.
Настала очередь Аврумеле. Доктор брезгливо ткнул его пальцем в живот, повернул сначала в одну сторону, потом в другую, поковырял во рту и громко сказал:
— Отличный.
— Лоб, — крикнул кто-то из военных.
— Лоб, — подхватили другие.
Тут же к Аврумеле подскочил военный приемщик, отвел в комнату, где сидел солдат-цирюльник. Цирюльник быстро сделал свое дело, Аврумеле провел рукой по стриженой голове и заплакал.
— Прекратить! Ты теперь не жид пархатый, а русский солдат, стало быть, нюни не распускай, держи голову выше. В казарму — марш!
Во временной казарме забритых мальчиков продержали до утра, а чуть свет подогнали к воротам подводы. Хитрость не удалась — несколько евреек, дежуривших у казармы всю ночь, с воплями бросилась к своим сыновьям. Солдаты кулаками и прикладами разгоняли «проклятых жидовок».
К вечеру новобранцев доставили в большое село, где в гарнизонной казарме их ждали такие же бритоголовые мальчики из других местечек. Каждому приставили дядьку из солдат, выдали казенное имущество, изготовили документ. Когда же все было готово, две сотни стриженых мальцов выстроили в шеренгу. Командир, подпоручик Тарасенков, обошел строй, проверил, цело ли казенное имущество.
— Завтра в поход. У кого деньги припрятаны, сейчас принести ко мне: я спрячу и буду выдавать в дороге по мере надобности. Кто не исполнит — запорю. И помните — розог не пожалею!
На рассвете колонна тронулась. Толпа местных и приезжих евреев провожала ее с погребальными причитаниями.
Пока шли по местечкам, местные еврейки кормили несчастных, стирали им белье, совали деньги. Деньги, впрочем, отнимали дядьки.
— Эй вы, жидовское отродье, хотите шабаш справить, гоните по гривне. А нет — до ночи будите маршировать.
В одном из местечек не досчитались одного новобранца. Тарасенков выстроил команду на площади, велел пороть каждого десятого. Собравшиеся евреи, пораженные экзекуцией, собрали Тарасенкову сто рублей и вернули беглеца, которого тут же иссекли. Да так, что у желающих удариться в бега, улетучилась сама мысль о побеге. Тарасенкову, меж тем, дело понравилось — безо всякого повода он выстраивал команду на площади какого-нибудь городка и порол мальчишек до тех пор, пока местные евреи не подносили ему мзду.
Когда перешли в русские губернии, стало совсем худо: крестьяне требовали плату за постой, не давали съестного, не разрешали есть и пить из чашек и кружек — «чтобы посуду не опоганили, христопродавцы!» Тарасенков же сделался как зверь: деньги выдавать перестал, молиться запретил; если у кого-то находил тфилин, цицес или сидур[78], рвал, сжигал, колотил хозяина. Только одного мальчика лет девяти по имени Иоська приблизил к себе, кормил отдельно, да и денег давал на лакомства. От себя, правда, не отпускал ни на шаг. За что такое везенье, недоумевали остальные?
В Нижнем прояснилось за что.
После короткого отдыха Тарасенков велел новобранцам привести себя «в лучший вид», а затем выстроил команду для смотра. Седовласый генерал обошел фронт, встал посредине. Из толпы к нему вышла барыня, ведя под руку того самого Иоську.
— Ваше благородие, этот мальчик пожелал креститься, — обратилась барыня к генералу.
— Это похвально, это богоугодно. Я сам буду ему крестным отцом.
Взяв малыша за руку, генерал обратился к фронту.
— Неволить креститься я вас не стану — это грех, но запомните: вернуться к своей вере вы уже не сможете, а человек без веры хуже пса. Вас же, господин подпоручик, благодарю за службу. Велю написать о повышении.
После Нижнего Тарасенков и вовсе стал лютовать: морил голодом, драл нещадно по поводу и без повода. А тут еще пошли дожди, потом грянули холода — чуть не на каждой стоянке кого-то хоронили.
Через пять месяцев изрядно поредевшая рота добралась до места назначения, в город Томск. Едва живых новобранцев разместили в огромной пустой комнате, которая после курных деревенских изб показалась им настоящими хоромами. Ребятишек-доходяг кормили обедом, ужином, поили чаем и даже давали по рюмке водки — «для подкрепления сил». Когда же новобранцы пришли в себя, Тарасенков приказал облачиться в полную форму, выстроиться.
Обходить фронт полковник не стал, окинул новобранцев строгим взглядом, скомандовал кратко.
— Желающие креститься, два шага вперед!
Охотников набралось человек двадцать, их куда-то увели, остальных рассортировали по росту, определили в батальон кантонистов. Самых же маленьких отправили в деревни, расставили по квартирам и поручили надзору унтеров.