Неуспехи сына в учебе Бориса Абрамовича не особенно огорчали, за пропуски занятий он его не ругал: «Раз не пошел в школу, пойдем в мастерскую». Этого-то Абраша и добивался — очень уж ему хотелось попасть в царство чудес, где напольные часы свысока поглядывали на каминные, а вычурные фигурки на каминных легкомысленно подмигивали строгим каретным. А потом все они начинали звонить! Сначала басили напольные, потом баритоном включались каминные, и уже в конце начинали тоненько дребезжать каретные.
Отец внимательно слушал перезвон, затем подводил стрелки — на одних часах вперед, на других назад — и усаживался за верстак. Затаив дыхание, Абраша смотрел, как отец надевает лупу, подхватывает пинцетом какую-то деталь, внимательно ее рассматривает и что-то бормочет себе под нос. Абраша знал, чем кончится это колдовство: в какой-то момент спина отца распрямится, губы вытянутся в улыбку.
— Акс! Ну конечно, акс[81]. Уронили и ось сломали. Видишь, как баланс ходит?
Абраша кивал, будто все понял.
Через какое-то время он и в самом деле стал понимать, что мастерит отец, а потом и сам научился ставить на место стрелки, чистить волосок, выпрямлять спусковое колесо.
Незаметно подошло совершеннолетие; бар-мицву устроили в синагоге. Здесь Абраша осрамился: заученный текст произнести толком не сумел[82]: запинался, пропустил целый кусок. Ребе просто кипел от негодования. Но отец не рассердился; по дороге домой сказал добродушно: «Ученый из тебя не получится — это ясно. С завтрашнего дня сядешь со мной делу учиться. Будешь стараться — станешь подмастерьем, а придет время — займешь мое место, как я когда-то сел на место светлой памяти отца моего и твоего деда».
Часовых дел мастером Абраша не стал.
Когда он освоил ремесло и сел работать подмастерьем, ему стало скучно. Ладно еще, если в ремонт приносили какие-то замысловатые часы — каминные или настенные. Тогда он возился с удовольствием. Но, когда приходилось изо дня в день выполнять одни и те же операции — разбирать и промывать, он начинал хандрить, жаловался, увиливал от работы под любым предлогом. Отец возмущался, обильно угощал сына подзатыльниками. Не помогало.
После очередной выволочки Борис Авраамович сдался.
— Ну, хорошо, не хочешь быть часовщиком, скажи, кем хочешь?
— Железнодорожником.
Абраше было 14 лет, когда в город провели «железку» — соединили его железнодорожной веткой с Великой Сибирской магистралью. На всю жизнь запомнил он, как вместе с толпой бежал за огромным черным чудищем, которое медленно ползло в сторону порта. Горячий пар со свистом вырывался из-под колес, из пузатой трубы летели искры. Паровоз тащил за собой вагончик с дровами и тамбур, в котором сгрудились важные господа в мундирах.
У каждого времени свои герои. Тогда героями были путейцы: начальник станции в строгом мундире, кондуктор со свистком и разноцветными флажками, контролер с толстой сумкой через плечо. Но главным героем был, конечно же, машинист. Какой мальчишка не мечтал увидеть себя в кабине машиниста!
Мечтал об этом и коренастый крепыш Абраша. Он все чаще удирал в город и часами поджидал прибытия паровоза. Кончилось тем, что Абраша сбежал из дома. Тайком забрался на отходящий паровоз и упросил взять его помощником кочегара. Его приняли, положили в обязанность колоть дрова, таскать воду, делать все, что прикажет кочегар или машинист.
С непривычки было трудно: на руках вздулись мозоли, глаза распухли от дыма, в голове непрерывно гудело. Но он старался изо всех сил и скоро начал привыкать и к тяжелой работе, и к кочевой жизни. И уж совсем было привык, да случилось непредвиденное. Как-то паровоз встал на ремонт в Нижнеудинске. Абраша сделал все дела и отпросился у кочегара погулять по городу. Купив горячих бубликов, он расхаживал по улицам, наслаждаясь свежим воздухом и возможностью немного побездельничать. Неожиданно сзади кто-то крепко схватил его за руку.
— Ты кто такой? Откуда здесь взялся? — городовой в длиннополой шинели и с шашкой на боку пристально всматривался в лицо Абраши.
— Со станции я. С паровоза. Помощник кочегара.
— Какой еще помощник кочегара? Бумаги у тебя есть? Давай-ка, жидок, в участок, там разберемся.
Тут все и выяснилось.
— Мещанин, значит? Иудейского вероисповедания? А знаешь ли ты, что тебе здесь находиться совсем не положено? Ты что, про новые правила не слыхал?
Абраша и понятия не имел, что по новым правилам жить ему в Сибири можно, но не повсеместно, а только там, где приписан его отец. Беглеца под конвоем вернули домой и обязали отца уплатить штраф.
После такого невезенья пришлось снова сесть за часовой верстак. Но через полгода Абраша нанялся в пожарную команду. Потом работал в цирке, потом — в порту. Дома появлялся редко, на все уговоры «заняться делом» огрызался или отшучивался. Так он и проболтался до двадцати, когда забрали его в солдаты.
Служба давалась Абраше нелегко, за вредный характер да за свое еврейство натерпелся он немало. Особенно свирепствовал ротный, иначе, как «иудами» или «пейсатыми» еврейских солдат не называл. Да и другие солдаты измывались над еврейскими товарищами, как только умели. Правда, Абраша часто и сам единоверцев стыдился: присланные в Сибирский полк из далеких украинских местечек, они и по-русски говорили едва-едва, и слабосильны были, и все время на что-то жаловались. А уж отлынивать отдела — первые были мастера. Но и единоверцы Абрашу за своего не принимали: молитва вместе, остальное врозь.
В общем, мучился Абраша в одиночку, мучениям своим не видел конца, но тут началась Японская война.
Первым делом полк выстроили на плацу. Генерал был краток:
— Япошки объявили нам войну, и теперь мы должны задать им примерную порку. Сбросить их в море, потом высадиться в Японии и снова задать порку.
Порка поркой, а пока что началась неразбериха: сначала полк послали в Порт-Артур, но с дороги повернули, приказали сдать вооружение и отправили на Байкал — грузить воинские эшелоны на суда-паромы. Потом сняли с погрузки и приказали снова принять вооружение и амуницию. В начале мая полк включили в состав 1-го Сибирского корпуса и бросили на выручку Порт-Артура.
В одном из боев Абраша был ранен. Одна пуля попала в живот, другая — в ногу. Санитары вынесли его, полуживого, наскоро перебинтовали и уложили на повозку, которая, к счастью, поспела к санитарному поезду. Первое, что Абраша увидел, придя в себя после операции, была молоденькая сестра милосердия. Лица ее он толком разглядеть не мог — в глазах все плыло, — но голос услышал явственно. А голос у этой хрупкой девушки был строг и повелителен.
На склоне лет дедушка Абрам всерьез уверял, что влюбился в бабушку «по голосу».
Мина — так звали молоденькую сестру милосердия — была дочерью дантиста из Порт-Артура. За полгода до того, как Абраша пошел в бой, чтобы сохранить этот город для России, наместник царя на Дальнем Востоке адмирал Алексеев распорядился выселить из Порт-Артура всех евреев, «так как они тайно помогают японцам, родственным им по расе». Родители Мины добрались до Харбина, где их застала война. Пока отец Мины бегал по городу в поисках заработка, юное создание, воспитанное на романах Тургенева и Толстого, отправилось в военный госпиталь и настояло, чтобы ее взяли вольноопределяющейся сестрой милосердия.
Встреча с Миной перевернула дедушкину жизнь — из гуляки и шалопая он превратился в серьезного молодого человека. Когда его выписали из госпиталя и демобилизовали, он вернулся домой, поступил на службу на паровозоремонтный завод, снял квартирку на окраине города и отправил в Харбин депешу…
Свадьба Абраши была скромной и грустной. Ная Израилевна то и дело вытирала слезы — за месяц до женитьбы сына, в сентябре 1905-го, уехала в Америку ее дочь Фира.
На брата Фира ничуть не походила. В детстве была она словно ангелочек: беленькая, стройная, кудрявая. Да и характер у нее был добрый и покладистый. Все ее любили и баловали, а как подросла, свататься к ней стали самые завидные женихи. «Погубил» же ее заезжий музыкант. Правда, Натан — так звали музыканта — был видным парнем с копной рыжих волос, правда, родом он был из самого Вильно, правда, отец его был крупным коммерсантом, по делам которого он и попал в Сибирь. Однако дела отца Натан вскоре забросил, снял комнату и стал целыми днями играть на скрипке. На жизнь зарабатывал уроками музыки, и в качестве учителя попал в дом Наи Израилевны.
Не прошло и нескольких месяцев, как учитель музыки, краснея и смущаясь, попросил разрешения поговорить с хозяином дома. Ничего не подозревавший Борис Авраамович с удивлением выслушал слова рыжего парня о том, как он горячо любит Фиру, как страстно желает на ней жениться. Выслушал, растерялся и, не зная, что ответить, позвал Наю Израилевну. Та, не раздумывая, отказала: «Дочь наша еще слишком молода, замуж ей рано».
На том дело, однако, не кончилось, — покладистая Фира на сей раз решительно заявила, что любит Натана, и, если ей не разрешат за него выйти, она вообще никогда не пойдет замуж. Начались девичьи слезы, материнские истерики, жизни в доме не стало. Наконец, Борис Авраамович сдался: «Пусть выходит. Наверное, время сейчас такое — по любви выходить!»
Натан перебрался в дом к тестю и, если не бегал по урокам, то целыми днями играл на скрипке. Фире то и дело приходилось выслушивать родительские упреки.
— Когда же твой пиликать перестанет, когда за дело возьмется?
— А он и занимается делом. Он вовсе не пиликает, а готовится в консерваторию. У него ведь талант. Ему сам Ауэр сказал: «У вас, Паверман, большой талант».
— Талант, талант! А детей чем кормить будете?
— А я? Разве я не могу работать? Вот поступит Натан в консерваторию, переедем в Петербург, я и пойду работать. Не губить же талант!
С Петербургом не вышло. Натана не то, чтобы в консерваторию не приняли, — документы взять отказались. От расстройства он играть перестал, из комнаты своей сутками не выходил, весь черным сделался. Даже руки на себя наложить хотел. И наложил бы, наверное, если бы не Фира. Она то и дело ходила к разным людям, а потом долго о чем-то шушукалась с мужем. В какой-то день молодые заявили родителям, что уезжают в Америку.