не. Так что дочь моя без приданого не осталась.
Больной закатил глаза, голос его сделался совсем тихим.
— Ах, дочь, дочь. Вот я вам говорю, все несчастья от родственников — так и есть. Какая это была дочь — умница, красавица. А вы думаете, она знала, что такое «нельзя»? Нет, она не знала, что такое «нельзя». Хочешь шубу — на тебе шубу. Хочешь французские духи — на тебе духи. Хочешь пойти учительницей — иди учительницей. А потом пришло время взять зятя. И началось — этого не хочу, того не хочу, этот не нравится, тот не нравится. Хорошо, возьми того, кто тебе нравится. И взяла. Голого, босого, без ничего, без гроша. Ладно, думаю, пусть голый, пусть босый, лишь бы в доме был свой человек. Взял — обул, одел, дал квартиру, дал работу. И вы думаете, я имел благодарность? Я имел еще ту благодарность! Этот оборванец вдруг стал орать: не потерплю, чтоб моя жена носила имя палача. Ему, видите ли, имя вождя не нравится, Сталина ему не подходит! Ну ладно, не хочешь быть Сталиной, будь Светланой, черт бы вас взял! Наконец, родился внук, и все стало тихо. И мог быть покой, и могли быть условия. Но вы знаете, что задумал мой зятек, этот кусок идиота? Он задумал ехать в Израиль. А я, слышите — я! — должен дать им разрешение! И еще он мне грозит: «Если не дашь разрешение, я буду шуметь». Вы знаете, доктор, что это у них называется «шуметь»? Они пишут всякие письма, а потом эти письма передают по радио. По тому радио, — больной показал пальцем куда-то в сторону, — или они делают демонстрацию, и об этом тоже передают. И вот этот мерзавец грозит, что мое имя будут склонять все радиостанции мира. Как вам это нравится?
Доктор глотнул воздуха и сжал пальцами виски; он уже не слышал больного, он слышал голос Клары. «Хочешь, Любочка, это платьице? Сейчас купим. Хочешь эти туфельки? Носи на здоровье. Хочешь в Гнесинское училище? Поезжай в Москву». Любочка завела мальчика? «Ах, какой хороший еврейский мальчик, — умный, в Физтехе учится!» Плевать мне на Гнесинское училище, плевать на этого мальчишку! Щупак — тоже мне фамилия! Наверняка не захочет расстаться со своим Физтехом. А из какой он семьи? Если из таких же большевичков, что и этот тип, об Израиле придется забыть! Нет, нет, немедленно забрать Любу из Москвы, немедленно!
— Конец, настоящий конец. Теперь я даже хуже, чем эти бандиты. А в городе, что происходит в городе? Все помешались: Израиль, Израиль, Израиль! Только и слышишь — тот уехал, этот уехал. Ну ладно бы еще мясники, торговцы, а то ведь порядочные люди: партийцы, из прокуратуры, из милиции, откуда только не едут! А из-за этих предателей никому нет доверия: пиши — не пиши, подписывай — не подписывай. Да, доктор, все помешались на Израиле, но что они знают за Израиль? Ничего они не знают. Мой зять кричит, что, если бы я имел голову на плечах, я бы давно уехал и был бы там большим человеком, может быть, даже министром. Но разве он может знать, что я уже был большой человек, что я уже был израильский министр.
У доктора перехватило дыхание.
— Да, да, доктор, представьте, я был израильский министр. О, это старая история, вам я могу рассказать. Было это в те времена, вы понимаете… Так вот, вызывает меня однажды Суслов. Ночью, срочно. Правда, тогда все было ночью, все было срочно, но чтоб самолично, не через секретаря — такое было не каждый день. Через пять минут у него. Стоит, не сидит. Рядом двое, сразу вижу — приезжие. «Октябрь, ты должен немедленно, прямо отсюда отправиться в Москву. Товарищи прибыли, чтобы тебя сопровождать. Машина готова». Я, конечно, могу прямо и немедленно, но не все так могут. Самолеты тогда были не те, что теперь, они прямо не могли и немедленно не могли. Одним словом, добирались сутки. В Москве на аэродроме уже заждались. Бежим к машине и едем. Куда бы вы думали? Прямо в Кремль. Немытый, небритый захожу в кабинет. За столом Каганович, а у него несколько человек. Он сразу на меня: «Ты что же это позже всех явился?» — «Извините, — говорю, — товарищ Каганович, самолет сломался». — «Хорошо, садись. Я тут товарищей посвятил, тебе кратко повторю. Как ты знаешь, в Палестине, — тогда, доктор, это называлось Палестина, — происходят важные события. Англичане со дня на день уходят, ожидается провозглашение независимого государства. Мы этому и раньше способствовали, но теперь задача другая, необходимо превратить новое государство в верного союзника, надежного члена социалистического лагеря. Однако у нас нет уверенности, что местные товарищи устоят под натиском временных попутчиков в борьбе с англичанами. Поэтому мы должны сделать все, чтобы в ближайшее время смогли опереться на собственные кадры. Состав будущего правительства уже утвержден». Беседовал Лазарь Моисеевич и со мной лично: «Ты, Октябрь, будешь ведать внутренними вопросами. Учти главное — тебе придется иметь дело не только с открытыми врагами. Но ты должен быть тверд и беспощаден, на то ты и министр внутренних дел». После всех этих встреч и бесед мне выделили отдельное помещение — знакомиться с материалами, составлять списки и так далее. Правда, потом это дело заглохло, я получил указание вернуться в Литву. Но скажите, доктор, кто имеет к нему больше отношения: я или эти щенки? Они держат меня за старого дурака, но они меня не знают, я покажу им разрешение, я дам им такое разрешение…
Больной начал лихорадочно ерзать по кровати, но неожиданно сник, рухнул на подушки и запрокинул голову. Его руки со сжатыми кулаками застыли в мертвой, неестественной позе.
Боже мой, ритм, — спохватился доктор. Только сейчас, в наступившей тишине, он обратил внимание на участившиеся писки кардиомонитора.
— Хорошо, хорошо, только не надо волноваться. Сейчас я сделаю вам укол и, пожалуйста, не думайте больше ни о чем.
Доктор сделал инъекцию, присел на соседнюю койку и, дождавшись, пока больной заснул, выключил свет и побрел в ординаторскую.
Устроившись на узком диване, он долго ворочался с боку на бок — картины из рассказа больного не давали ему уснуть. Наконец, он заснул и увидел себя в кабинете начальника отдела кадров. Вот он скромно сидит на краешке стула и, глядя в бесцветные глаза, повторяет и повторяет:
— У вас есть место кардиолога, место кардиолога, место кардиолога…
Лицо начальника наливается кровью, волосатый кулак ударяет по столу.
— Места в клинике для национальных кадров, для национальных кадров, для национальных кадров…
Потом волосатый кулак куда-то исчезает, на голове начальника отдела кадров появляется генеральская фуражка. Генерал достает портсигар, закуривает и вкрадчиво спрашивает:
— Ты, кажется, родом из Ленинграда? Туда нужен свой человек, мы решили послать тебя.
Доктор вскакивает из-за стола и кричит, что есть сил:
— Не хочу в Ленинград, хочу в клинику, в клинику, в клинику.
Доктор бросается из кабинета и бежит к выходу. Но где он, выход? Коридор поворачивает то направо, то налево, но никак не кончается. Ноги подкашиваются, пот заливает глаза, еще немного и он рухнет. Вдруг он видит дверь, делает последнее усилие, дверь открывается… перед ним сегодняшний больной. Его тело неподвижно, лицо мертво, но скрюченный кулак, не переставая, грозит.
— Разрешение? Я дам тебе разрешение! Я покажу тебе разрешение!
21. Королевский гамбит
е2−е4
— Еще раз проверь, Витенька, — аттестат, комсомольская характеристика, медицинская справка, фотографии… Удостоверение разрядника не забыл?
— Не забыл, только зачем его подавать?
— А я тебе говорю, подай, послушай маму. Шахматистов в институтах любят.
— Хорошо, мам.
— Счастливо тебе, сынок, ни пуха ни пера, — немолодая, чуть тронутая сединой женщина вытерла слезы и долго-долго махала вслед уходящему поезду.
е7−е5
— Щупак Витольд Борисович, 21 марта 1947 года, город Горловка, — коренастый, плотно сбитый пожилой человек в мундире генерал-лейтенанта внимательно изучал анкету. — Горловка? Это хорошо. Еврей! — Генерал отложил анкету, достал из сейфа папку «Объективки», вынул листок «Щупак».
«Отец: Щупак Борис Мойшевич, 1905 год, Одесса, член КПСС, участник ВОВ, политкомиссар. После войны — в Горловке, журналист… Мать: Мильштейн Лея Пейсаховна, 1909 года, Одесса, учитель истории… Особые замечания: активен, честолюбив, предосудительных связей не имеет, в нежелательные разговоры не вступает. Увлечения: шахматы».
Генерал вернул «Объективки» на место, достал из папки маленькую анкетную фотографию и стал пристально в нее всматриваться. Не по анкете, по глазам составлял он мнение о человеке.
Проректором по режиму Московского физико-технического института Иван Федорович Петров был не всегда, но в петлицах своего мундира всегда носил крылышки. Правда, ни летчиком, ни штурманом, ни даже аэродромным механиком он никогда не был. В авиации служил «оком государевым», служил исправно, а оттого по служебной лестнице двигался беспрепятственно. Двигался, пока не наступила оттепель. Она-то его и погубила, ибо не успел Хрущев развенчать культ личности, как вдовы расстрелянных Иваном Федоровичем красных соколов побежали жаловаться. Да ладно бы вдовы! У расстрелянных летчиков остались друзья. И когда эти друзья, вышедшие в маршалы и генералы, узнали, кто был виновником гибели боевых товарищей, Иван Федорович смекнул: дела плохи! Смекнул и слег в психбольницу — переждать.
Московский Физтех придумали большие ученые. Те, кто делал науку, хотели подготовить себе смену, те, кто строил ракеты и подводные лодки, рассчитывали заполучить в свои «почтовые ящики» талантливых специалистов. Ну, а поскольку и те и другие знали цену отечественному высшему образованию, идея создать элитный вуз для особо одаренных молодых людей не встретила сопротивления. Разместили его в подмосковном городке Долгопрудный.
— Принять этого парня! — указывал, бывало, Ландау.
— Ну что вы, Лев Давидович, у него тройка по литературе!
— Мне не поэты нужны, а физики, — обрывал чиновника ученый.
— Зачислить, — говорил Капица.