6
Рай или кладбище?
Древняя равнина сумерек
В золоте нежных лучей.
Люди с желтыми сморщенными лицами
Выходят из руин храма.
…Аккуратно сложенные один на другой большие плоские камни, поддерживаемые большими плоскими досками. И те, и другие – серые. Здесь так живут.
Невысокие загоны из жердей для злобных мохнатых коз, привезенных невесть откуда, – загоны на крохотных, отвоеванных у скал участках. Загоны, похожие на дома, и дома, похожие на пещеры; несмотря на поросшие мхом крыши, несмотря на собранные из каких-то фантастических обломков дерева двери, и большая часть дверей не заперта и скрипит, покачиваясь на ветру.
Камень, скука и запустение. Царство камня. В городе тоже камень, но – обтесанный, отшлифованный, приглаженный, с узорами и орнаментами. Одомашненный, цивилизованный материал, единственное назначение которого – служить человеку – не только ограждая и защищая, но и радуя глаз, руку, опускающуюся на гладкие полированные плитки мозаик…
Здесь же камень дикий, непричесанный, подобный окружающим скалам, и поэтому дома выглядят порождением гор, своим, родным; неказистые с виду, они прочны и способны противостоять не только зимним ветрам, но и нередким землетрясениям. Дома вросли в скалы, и горы приняли их вместе с людьми, живущими под приземистыми заросшими крышами… И храмы их, полуразрушенные и заброшенные храмы, были под стать горам и людям.
А камень храмовых стен оказался гладким и шершавым. Так не бывает. Но ноздреватый сланец разбитого храма – или кладбища? – был гладким и шершавым одновременно. И еще он был прохладным. Это в такую-то жару…
Ладно. Он пришел сюда узнавать и удивляться. Знаний пока что не прибавилось, а странные прохладные стены вряд ли являлись самой удивительной загадкой руин. Ладно.
Угрюмый бородатый проводник остался снаружи. Нет, он не боялся – днем горцы вообще ничего не боятся – просто чужестранцу вежливо предоставлялось право на одиночество. Да и бывал этот проводник здесь, наверное, раз сто; все примелькалось, ко всему привык, и к валунам привык, и к алтарю в полроста, и к вон тому каменному идолу в углу…
Пресвятая Дева!… Ну и лицо у него! Идол как идол, на удивление пропорциональный, и линии никак не первобытные, Элладой пахнет – но лицо! Создавалось впечатление, что мраморные черты исказила гримаса дикого гнева, и так сильна была бешеная ярость, что каменные складки расплавились, потекли прорвавшейся из разбуженного вулкана лавой, и застыли в неузнаваемости, в неопределенности выражения на искаженном лице стража руин…
Теперь Якоб знал, как на самом деле выглядит Сарт Ожидающий. Никак. И каждый раз по-разному. Осталось лишь выяснить, что это за Сарт и чего он ждет?… А ведь, судя по взгляду, он когда-нибудь дождется…
Перед статуей возвышался массивный алтарь, и на его матовой полированной поверхности лежала Книга. Якоб бережно отстегнул роговую застежку, та поддалась на удивление легко, и Книга раскрылась на первой странице.
Бумага? Или пергамент? Что бы это ни было, оно сумело не пожелтеть от времени, хотя возраст Книги явно измерялся веками. Лист выглядел хрустящим, белоснежным… и девственно чистым. Ни одной строчки, ни единой буквы… На первой странице не было написано ничего.
Как и на всех последующих.
Рядом стоял яшмовый флакон, и чернила в нем, согласно утверждению проводника, никогда не высыхали; чуть поодаль валялось несколько очиненных гусиных перьев.
Якоб взял одно из них в руки, подержал и осторожно опустил на место. Если книга чиста – не ему, случайно или неслучайно пришедшему сюда, брать на плечи груз начального слова.
У выхода Якоб задержался и легко погладил плиты стены. Камень был гладким и шершавым. Одновременно.
7
Вышла луна.
Человек стоит на пригорке.
У него под шляпой лицо человечье.
– Да хранит вас Господь, юноша… Надо полагать, вы и есть тот самый любопытный горожанин, о котором говорил мне проводник Джуха?…
Человек, выбравшийся из невообразимо покосившейся хижины, выглядел дряхлым и больным. Ветер легкомысленно трепал редкие белые волосы, бурая хламида выглядела заношенной до полной неопределенности покроя, и Якоб, не колеблясь, помог ему опуститься на близлежащую глыбу – хотя давно уже отвык слишком близко подходить к незнакомым людям и откликаться на обращения типа «юноша».
Старик с кряхтением распрямился, и Якоб присел перед ним на корточки, глядя снизу вверх в изрезанное морщинами, гладко выбритое лицо. Именно отсутствие бороды, столь обязательной в здешних местах, и убедило лекаря в том, что он нашел нужного человека.
– Мир вам, – сказал Якоб. – Меня зовут Якоб Генуэзо. А вас, вероятно, зовут…
Якоб запнулся, вспоминая слова проводника, помолчал и неуверенно закончил:
– А вас, вероятно, зовут Лысый Барт?
– Зовут, зовут, – захихикал старик, – еще как зовут… Уже умирают дети тех, кто видел мой приход сюда, но легенды есть легенды, и им до сих пор снится тонзура, выбритая у меня на макушке. Конечно, лысый, и разумеется, Барт…
– Барт – это Бертольд? – спросил Якоб. – Или Бертуччо?
– Ах да, – протянул старик, – я и забыл, что вы из Генуи… Бартоломео, юноша, Бартоломео Висконти, но местные олухи скорее сломают язык, чем сумеют это выговорить. Хотя они прекрасно относятся к именам вроде Гийясаддин Абу-л-Фатх-Муйва Багдади, а я выучился не сбиваться на втором слоге лишь спустя сорок лет жизни в горах… И до сих пор, поверьте, у меня першит в глотке…
Якоб вежливо улыбнулся. Лысый Барт покосился на него и облизал языком пересохшие губы.
– Итак, юноша, о чем жаждете услышать от старого лысого Барта?
– О руинах, – коротко ответил Якоб. – И о Книге.
Старик опустил голову, и лекарь с трудом сумел разобрать его глухое горестное шамканье.
– Ну почему, – бормотал Барт, – почему?! У проводника Джухи вчера родился сын и через день ему будут давать имя, в ту же луну готовится облава на барса с перевала Тау-Кешт… Почему бы вам всем не интересоваться тем, что окружает вас, что дает повод к мелким ежедневным радостям? Почему вы обязательно стремитесь открыть запретную дверь и заглянуть в недозволенное? Почему вас так влечет Бездна – почему?!
Якоб поднял обломок кривой ветки и начертил на песке у ног Бартоломео две строки. «Ничего не поделаешь, надо – вот и иду…» – было написано на песке.
Старик уперся руками в колени и долго молчал.
– Ты знаешь латынь? – наконец спросил он.
– Я – врач, – ответил Якоб. – И я из Генуи.
– Да, да… – кивнул головой Барт. – И ты видел Книгу?
– Видел.
– Она была чистой?
– Да.
– Конечно… Она всегда остается чистой. Горцы говорят, что Книгу Небытия закончить способна лишь та, которая начала…
– Та? – выпрямился Якоб. – Женщина?
– Так говорят. Хотя мало ли что говорят хмурые неграмотные горцы?! Нечто подобное заявил мне старик мулла, плевавшийся при одном упоминании чего-нибудь, что не помещалось под его зеленой чалмой. Но, по местному преданию, Книгу писала женщина с льняными волосами, столь необычными для черноволосых гурий здешних легенд. Сероглазый юноша стоял за ее спиной, и виднелась в глубине храма тень того, кто ждет сейчас у алтаря. Здешние жители плохо знают Коран, и они считают, что когда-нибудь Книга соберет своих – и тогда она будет дописана. А пока ее можно писать – но не читать. Пока не придет время… Возможно, именно этого часа ждет Сарт, стоящий над Книгой.
– Кто он?
– Никто не знает ответа на твой вопрос. Он – Сарт. Он – ждет. Все.
Якоб нахмурился.
– Ты пугаешь меня сказками, старик. Я по локоть погружал руки в мертвые тела, и не видел души, и не видел суеверий – кровь и мясо, грязные и понятные. Я хочу правды.
– Ты хочешь правды? – старик, казалось, врос в свой валун. – Хорошо. Вот тебе первая правда. Лет сто назад жил в горах человек по имени Джукмар – и я знавал людей, еще помнивших его буйный нрав. В горах живут долго… И любил Джукмар горячее вино, горячих женщин и горячих коней; и не боялся ни бога, ни черта.
И вот как-то раз поспорил он по пьяному делу с двумя дружками, что войдет нынешней ночью в храм Сарта Ожидающего и напишет в Книге имя своей последней любовницы – что бы ни думали по этому поводу все демоны, вместе взятые.
Утром дикий Джукмар не вернулся. А когда люди вошли в храм, то увидели святотатца, валявшегося у алтаря с расширенными от ужаса зрачками. Мертвым.
Якоб весь напрягся. В окружающей тьме блеснул луч знакомого. Те же симптомы!…
– Книга оставалась чистой, но, взглянув в лицо Сарту, люди выбежали из капища. В тот день оно стало таким, каким ты видел его сегодня. До того, говорят, оно было совершенно нормальным…
Старик тяжело поднялся и заковылял к дому. Войдя внутрь, он загремел невидимыми предметами, сопя и отдуваясь. Спустя некоторое время он опять высунулся в проем, держа в руках увесистый сверток, завернутый в промаслившуюся ветхую ткань.
– Хватит на сегодня правды, – объявил Лысый Барт. – За остальной придешь завтра. И вот что еще… Держи, лекарь. Не всегда был я дряхл, и да поможет тебе на крутом склоне поисков костыль, поданный старым глупым Бартоломео… Я думаю, ты найдешь ему лучшее применение. До завтра, Якоб из Генуи.
Якоб осторожно развернул оставленный сверток. В груде ветоши привычно поблескивала цагра – тяжелый боевой арбалет генуэзской пехоты. И девять неоперенных спиц с тусклыми наконечниками.
8
В мельканьи туч, в смятеньи страшных снов
Виденья рвали душу вновь и вновь,
И был наш день – запекшаяся рана,
И вечер был – пролившаяся кровь.
Ранним утром Якоб выпросил у проводника Джухи крыло сбитого беркута и поставил на арбалетные «болты» тройное оперение. Память цепко держала навыки, давно похороненные на дне прошедшего, и угрюмый Джуха с удивлением косился на чудное занятие гостя. Здесь пользовались в основном короткими черными луками из турьего рога, бившими на сравнительно небольшое расстояние, вполне приемлемое в бесконечной мешанине скал и уступов.
Закончив установку баланса, Якоб завернул цагру в тряпку, и отправился к Лысому Барту. Тот уже ждал гостя, сидя на глыбе и растирая подагрические колени.
– Ты пришел, – без обиняков заявил старик. – И ты пришел за второй правдой. Слушай. Я сам был свидетелем, и лучше мне было бы не видеть и не слышать того, что вновь всплывает перед моим внутренним взором.
Якоб улыбнулся про себя высокопарности старика, но придал лицу строгое и заинтересованное выражение. Кажется, Барт заметил его иронию, потому что он долго смотрел на лекаря, прежде чем заговорил снова.
– Когда юный сорвиголова Бартоломео Висконти решил посвятить беспутную жизнь свою служению Предвечному – выбранный пастырь увлек его в паломничество ко Гробу Господню. Видно, так судил Всевышний, но мы остановились именно в этой деревушке.
Узнав о языческом капище, наставник пожелал непременно осмотреть его, а после настоял на том, чтобы остаться в руинах на ночь. Местные жители настойчиво остерегали его, но священник заявил, что истинный Бог способен оградить своего слугу от любых козней сатаны; кроме того, при нем находилось Евангелие, кажется, от Матфея, и небольшое распятие – подобного запаса, как он полагал, вполне достаточно, чтобы обратить в бегство любое исчадие ада, рискнувшее появиться в развалинах.
Меня наставник отправил в деревню, и я с радостью последовал его приказу – мне не особенно нравилась перспектива встретить полночь у идола с такой жуткой рожей.
На следующее утро наставник возвратился в селение целым и невредимым, что прочно утвердило за ним сомнительную славу великого колдуна. Я гордился пастырем, превозносил его перед местными – но с тех пор я избегал взгляда наставника, где стали клубиться первые облачка странного, запредельного мрака… Впрочем, мне могло и показаться.
Весь следующий день наставник был хмур и задумчив, а с закатом ушел ночевать в капище. Так прошла неделя; нам давно пора было продолжать паломничество – но оно откладывалось со дня на день. Пастырь медлил, ночи он проводил в храме Сарта Ожидающего, и с каждым рассветом все больше живой тьмы клубилось в его зрачках.
Лишь на седьмой день, глядя на опускающееся солнце, учитель поведал мне о своих загадочных ночах.
В первый раз он твердо решил не спать в обители греха, затеплил лампаду и уселся у алтаря, читая главы из Писания. Но сон настойчиво кружил вокруг пришельца, и пастырь так и не понял до конца – явилось произошедшее плодом больного сна, или же было на самом деле.
Лампада неожиданно вспыхнула призрачным голубоватым светом, и в его отблесках резко изменилось лицо каменного идола. На священника глядело обычное лицо пожилого, умудренного опытом человека, ничем не схожее с прежней оплавленной маской.
– Ты пришел писать Книгу, – утвердительно сказал идол.
– Да, – к собственному удивлению ответил священник.
– Ты знаешь, что писать?
– Знаю.
Идол удовлетворенно кивнул. Наставник взял перо, обмакнул его в чернила и раскрыл Книгу…
Он писал всю ночь, до рассвета. Лампада продолжала гореть, хотя никто не подливал в нее масла; иногда Ожидающий вмешивался, ему казалось, что наставник пишет не то, что надо – и тогда они спорили. Наставник не запомнил предмета спора, но беседа шла весьма миролюбиво, подкрепляемая цитатами из Библии, Корана, Торы и иных текстов…
Ты удивлен, Якоб из Генуи? Да, Сарт знал Библию, и святые откровения отнюдь не жгли ему язык… Один Бог знает, откуда явился к нам Ожидающий; да и в этом я не уверен, ибо он пришел оттуда, где начали писать Книгу Небытия. Он пришел, и он ждет ту, которая закончит начатое…
Они спорили, и в конце концов один из них соглашался, и наставник продолжал писать.
Утром он очнулся у алтаря. В руке он держал молитвенник, лампада догорала, и над чистой Книгой скалилась неизменная маска идола. Да, Книга была чиста, и священник до рези под веками всматривался в белизну страниц.
День наставник провел в деревне, погруженный в дрему и апатию, а ночью его снова повлекло в храм.
Пастырь похудел, на щеках его появился лихорадочный румянец; весь день он проводил в странном оцепенении и лишь на закате оживал и спешил в храм – дописывать Книгу. Он спорил с Сартом, скрипел пером, разбрызгивая чернила, возбужденно ходил из угла в угол – а утром, сжимая ладонями виски, вновь дико глядел на чистые страницы и ухмыляющегося идола. Память не возвращалась. В ней не оседало ни единой ночной строчки.
На седьмой день наставник понял, что дальше так продолжаться не может. Он рассказал мне обо всем и твердо решил провести эту ночь в деревне и с рассветными лучами солнца отправиться в путь. Он выглядел лучше, чем накануне, и я обрадовался, что загадочная болезнь отпустила его.
Мы легли спать. Наставник долго ворочался на своем ложе, но, наконец, затих.
Проснулся я от неясного шума и поспешил зажечь свечу. Пастырь метался на постели, не открывая глаз, руки и ноги его дергались, подобно пляске святого Витта; багровое лицо покрылось каплями пота, и все мои усилия разбудить наставника не увенчались успехом.
Спустя час наставник неожиданно перестал биться, и лицо его приняло спокойное, умиротворенное выражение. Затем он негромко произнес:
– Нет, Сарт, именно здесь надо закончить… И так все ясно.
И рука его перевернула невидимый лист.
Перед рассветом пастырь вновь стал метаться, правда, уже не так сильно, – и почти сразу забылся глубоким сном, проспав почти до обеда.
Когда он проснулся, я заглянул ему в глаза и отшатнулся – мгла первобытного хаоса до сотворения мира Господом рванулась ко мне из расширенных зрачков.
– Я бежал туда всю ночь, – сказал наставник, крепко сжимая мое плечо. – И писал Книгу. Это дьявольское искушение, но я положу ему конец. Собирайся.
Он освятил кувшин родниковой воды, взял свечи и распятие, и мы отправились в развалины.
Наставник укрепил свечи вокруг алтаря с Книгой, водрузил в углу распятие, начертал на стенах кресты и подписался под ними, удостоверяя этим, что он лично вступает в поединок с дьяволом; затем он окропил капище святой водой и принялся читать молитвы. Я робко вторил ему, ожидая чего угодно – падения нечестивых стен, воплей погибших душ, появления демонов пекла… Увы, ничего не происходило – пока наставник не двинулся к статуе Сарта Ожидающего. В двух шагах от идола он вдруг остановился и попятился.
Я поднял глаза на каменную маску, и в дрожащем свете свечей мне почудилось движение мраморных черт; дрогнули веки, распахнулись невидящие глаза – и за ними была бездна, и бездна была – живая!…
Я закричал. Наставник гневно обернулся ко мне, лицо его исказила гримаса бешенства, и на мгновение мне показалось, что на меня смотрит все тот же ждущий идол, идол во плоти, и это – мой наставник!
С криком ужаса я выбежал из капища, и свечи за моей спиной дрогнули и погасли.
Когда пастырь выбрался из руин, лицо его выглядело нормальным, но неестественно бледным и сосредоточенным.
– Я ухожу, – глухо сказал он. – Не ходи за мной. Жди в деревне три дня, после иди, куда хочешь. Я больше не учитель тебе…
Я остался в деревне на три дня. Потом на месяц. Потом… Теперь я живу здесь. И я умру здесь, потому что в миру я боюсь. Я боюсь встречи с моим наставником, хотя понимаю, что он давно умер; тогда ему было пятьдесят шесть, и с тех пор прошло шестьдесят с лишним лет. Но… я боюсь.
Старик промолчал. Якоб напряженно вслушивался в последние обрывки неясного бормотания.
– Ну а сейчас… Привык. Живу – ничего. Люди здесь хорошие… Горы… Небо рядом… Совсем уже рядом… Привык.
Якоб поднялся.
– Храни тебя Бог, старик. Но… я так не сумею. Сегодняшнюю ночь я проведу в храме.
…В далекой темной стране,
Где ночь не рождает звезд,
Где дикий бессмертный мрак
Кует пространство во льды,
В провале бездонной мглы
Он ждет.
Он льет в черноту небес
Цветные сполохи зла –
Холодный умерший свет
Без отсветов, без тепла –
Страшней непроглядной тьмы.
И ждет.
А время идет над ним,
Как плавный медленный снег,
Вплетается в вещие сны
Паденьем ушедших лет,
И дрема его легка:
Он ждет.
Он ждет мгновенья, когда
Сквозь саван снегов и веков
Услышит могучий зов
Отмерившей срок судьбы,
Он ждет.
О люди заливов! К нам
Приходят жрецы из стран,
Где страх сильнее людей, –
Жрецы в одеждах старух,
С макушкой, обритой в круг.
(Помните: ОН ждет!)
Они манят и зовут
Забыть о наших богах,
Для бога, который в них…
(Но помните: ОН ждет!)
Их бог прекрасен лицом,
Как тот, что дремлет и ждет…[25]
Этих слов не было в Книге Небытия. Их пел скальд Торир Высокая Секира – он пел их давно, в искрящиеся дни своей короткой жизни, и холодные снежные слова чужой саги неожиданно всплыли в памяти Якоба, когда он тихо брел к капищу Сарта Ожидающего…
9
Осенней порой
Под сводами горного храма
Застыли в тиши,
Грустно выстроившись по чину,
Одинокие божества…
Солнце еще не скрылось за перевалом, когда Якоб вновь переступил порог разрушенного храма. Теперь он знал дорогу – и теперь он пришел один. Закатные лучи медленно текли через небольшое отверстие под самым потолком (язык не поворачивался назвать его окном), багряные блики мелькали на алтаре с Книгой, густым отсветом ложась на оплавленную маску Сарта – и из-за этого лицо статуи казалось окровавленным.
Якоб старался не думать о том, что может произойти с ним самим сегодняшней ночью, но руки его слегка дрожали, расстилая в углу принесенное с собой одеяло из верблюжьей шерсти; две свечи, кресло, трут, короткий кинжал… Лекарь усмехнулся. С ножом на видения? – но присутствие знакомого оружия-инструмента, привычный холодок вороненого клинка все же вернули некоторую ясность сумбуру растрепанных мыслей.
Прежде, чем опуститься на крохотный оазис реальности в пустыне суеверия, Якоб еще раз оглядел древнее капище – и внимание его неожиданно привлек крест, выцарапанный на противоположной стене. Камень был освещен заходящим солнцем, и на светлом фоне ясно вырисовывалась чернота символа. Якоб встал и подошел к стене. Под крестом виднелась аккуратно выведенная надпись «Да святится имя Твое…» Латынь.
Скорее всего, это были следы освящения руин наставником дряхлого Бартоломео. Якоб скользнул взглядом по шероховатостям сланца и обнаружил смазанную корявую подпись. «Смиренный брат ордена святого Доминика, раб Божий…» От имени осталась лишь буква «Л». Или испорченная «А». И когда Якоб пытался разобрать полустертые линии – над перевалом сошлись взлохмаченные тучи, солнце утонуло в их влажной прохладе, и в наступившей темноте растаяли крест, подпись и прочие попытки безвестного раба Божьего преуспеть на стезе истинной веры. Закат иссяк.
Якоб не хотел зажигать свечи без особой надобности и вернулся к импровизированному ложу, справедливо рассудив, что подпись можно попытаться разобрать утром – если ее вообще можно разобрать. Затем он лег на спину, пододвинул кресало и закрыл глаза.
…Сон не шел. Молчал алтарь, тупо таращился застывший идол, черный валун книги лежал на прежнем месте; и бессмысленность происходящего давила на сомкнутые веки молодого лекаря. Тишина. Покой. Страх. Камень стен. Тишина. Страх. Расширенные в немыслимом ужасе зрачки. Бегущий с резвостью юноши почтенный фра Лоренцо. Клетчатое покрывало шейха… нож айяра, идол, ученики с лицами статуй, напряжение под капюшоном рясы, доминиканец со святой водой, Книга с чистыми страницами, раб Божий и подпись со смазанной буквой… Надо будет спросить завтра у старого Бартоломео… Завтра…
Якоб так и не понял, заснул он в конце концов или нет. Он медленно открыл глаза – и прикрыл их ладонью, защищаясь от внезапного света. Обе свечи, поставленные у изголовья, горели ровными желтыми язычками, хотя лекарь готов был поклясться, что не прикасался к кресалу. С недоумением Якоб перевел взгляд на Сарта Ожидающего, рассчитывая на обещанные перемены в его гримасе и втайне боясь их – идол стоял на месте и в плавящемся выражении его жуткого лица ничего не изменилось. Алтарь, Книга, безразличие камня и неизвестно почему горящие свечи.
Якоб почувствовал, что не может больше лежать, и, встав с одеяла, стал прохаживаться из угла в угол, разминая затекшее тело. Потом он остановился у Книги и нерешительно взял в руки перо… Нет. Он не знал, о чем писать. По роду своих занятий лекарь вообще относился с уважением к написанному слову и, поколебавшись, он опустил перо на место и вновь принялся вышагивать из угла в угол.
Долго ли продолжалось однообразное ночное бдение, и было ли оно сном или явью – это для Якоба осталось тайной. Как заведенный, он мерил шагами гулкую пустоту помещения, иногда засыпая на ходу – если только можно спать во сне! – несколько раз останавливался у алтаря, глядел на чистые страницы, брал в руки перо и, подумав, клал его на место, снова вливаясь в привычный ритм бесконечных шагов; Ожидающий безмолвно возвышался в углу, страницы Книги были по-прежнему чисты. Ничего не происходило.
Якоб настолько отупел от своего бессмысленного хождения, что даже не удивился, в очередной раз застывая у Книги с пером в руке – не удивился ровному низкому голосу, в котором не оказалось ни тени насмешки.
– Зачем ты сюда пришел?
– Я пришел писать Книгу, – хрипло ответил Якоб и поднял голову.
Лицо Сарта неузнаваемо изменилось. Над Якобом склонялось усталое и задумчивое лицо грустного обычного человека – и лишь на дне его глаз стояло нечто такое, что заставило Якоба попятиться.
– Я пришел писать Книгу, – упрямо повторил лекарь, сутулясь под внимательным взглядом.
– Тогда пиши, – идол остался неподвижным.
– Я… я не знаю, что писать, – честно признался краснеющий лекарь.
– Это я вижу. Тогда уходи. Книгу пишут знающие. И не тебе вписывать недостающее в Книгу Небытия. Уходи.
– Но я хочу узнать…
– Узнать хотят многие. Но уходят отсюда лишь те, кто пишет. Я дал тебе шанс. Ты не воспользовался им.
Громада статуи нависла над Якобом, и Сарт стал разрастаться, вытесняя вспухающим телом дрожащий воздух, тесня в угол испуганного, закрывающегося рукой Якоба – и в свете свечей зарделся кровавый камень на узком перстне, который Якоб обычно прятал в ладони от досужих взглядов.
Рот, вырезанный в камне, удовлетворенно мигнул, и вместе с ним мигнули и погасли свечи – отчего драгоценность вспыхнула еще ярче, ее багровый отблеск упал на статую и съежившийся Сарт отступил и подался назад.
– Дай, – голос Ожидающего прозвучал неожиданно печально.
– Дай посмотреть…
Якоб заколебался. И вдруг, повинуясь неосознанному порыву, он сорвал перстень и протянул идолу.
Сарт и перстень долго смотрели друг на друга. Бесконечная, нечеловеческая – и в то же время такая земная тоска стыла в глазах статуи, и в ответ робко мерцал камень перстня.
– Береги его, – наконец произнес Сарт, и кольцо опустилось в ладонь лекаря. – Береги… И чаще корми его светом. Задай мне один вопрос, чужеземец, – один, ты слышишь?! – и уходи. Не искушай судьбу.
Тысячи вопросов закружились в голове Якоба, все они были важными, все они были необходимыми, и не вставал меж ними один-единственный, главный; время шло, ждал Ожидающий, и наконец Якоб решился.
– Что писал в Книге Небытия доминиканский монах, приходивший сюда более шестидесяти лет назад?
– Исповеди. Исповеди тех людей, которые придут к нему много лет спустя. Будущие исповеди.
Якоб огляделся – молчал алтарь, черный валун Книги недвижно лежал на прежнем месте, и застывший идол ухмылялся своей оплавленной загадочной маской.
Камень перстня медленно угас, и развалины погрузились в темноту…
Возможно, все было именно так. Или иначе. Или… Во всяком случае, с первыми лучами зари Якоб проснулся на колючем верблюжьем ложе, ошарашенно глядя по сторонам. Ничего не изменилось. Кресало, кинжал, статуя, перстень, повернутый камнем внутрь, свечи… Они даже не были оплавлены – ровные гладкие срезы и свежие фитили. Впрочем, не совсем свежие – концы их казались слегка обугленными…
Выходя из капища, Якоб задержался у стены с крестом и всмотрелся в рисунок. Подпись была четко прорисована глубокими жирными линиями.
Крест.
«Да святится имя Твое…»
«Смиренный брат ордена святого Доминика, раб Божий Лоренцо».
И дата. Шестьдесят три года тому назад.
– Спасибо, Сарт, – не оборачиваясь, сказал Якоб. – Ты ответил на два вопроса. Спасибо.
10
Между жизнью и смертью
Все падает, падает снег…
– Дай мне заглянуть в твои глаза, упрямый Якоб из далекой Генуи…
– Гляди. Гляди внимательнее, износившийся Бартоломео Висконти, так и не дошедший ко Гробу Господню. Там нет мрака.
– Да. И это странно. У всех, вышедших из ночного бдения, мрак был. А некоторые навсегда оставались в руинах, и печать смертного ужаса лежала на ушедших за грань. Я боялся за тебя, упрямый Якоб.
– А я боюсь до сих пор. Слушай, старик, я сейчас опишу тебе одного человека…
– Хорошо. Я слушаю.
– Среднего роста, полнеющий, возраст ближе к шестидесяти; волосы темные, то есть были темные, теперь с густой сединой, плешь на макушке… Что еще?… Нос с горбинкой, губы узкие, носо-губные впадины углублены, глаза голубые, водянистые, жесткие… чуть заметный шрам, косой рваный, на подбородке слева…
Лысый Барт трясся и хватал воздух изможденными руками, не в силах произнести ни слова. Якоб вцепился в лохмотья старика, встряхивая его худое легкое тело.
– Имя! Имя, старик! Говори!…
– Лоренцо… Отец Лоренцо! Господи…
Якоб отпустил дрожащего Бартоломео.
– Вот именно, Барт. Вот именно. Господи – и пусть Всевышний стережет нас на открывшемся Пути. Видимо, правда то, что не мы идем по Пути, но Путь проходит через нас…
Прихрамывающий старик скрылся в доме, и Якоб устало опустился на валун, бессмысленно растирая запястье левой руки. Теперь он знал секрет.
Слишком много чужого грядущего страха излил доминиканец Лоренцо на страницах Книги, записывая предстоящие ему исповеди; и страх стал залогом его существования. Дьявол в рясе, он вынуждал людей видеть то, что повергало их в ужас, каждого – свое, тонко чувствуя особенности человеческой психики; и когда страх охватывал человека, человек умирал, выплескивая в последней судороге душу, жизненную силу – чтобы продолжал жить нестареющий брат ордена святого Доминика, вписавший свою долю в Книгу Небытия.
И не только люди… Страх – пища, страх – вода, воздух, дыхание – и труп собаки с расширенными зрачками.
Кто остановит того, чье имя было начертано под крестом в руинах?! Якоб не мог явиться к кади и рассказать об узнанном – лекаря сочли бы помешанным. Не мог он и убить фра Лоренцо – даже б если эта попытка и удалась, убийцу почтенного священника немедленно казнили бы на площади. А Якоб отнюдь не стремился героически умереть – у него был дом, его жена ждала ребенка, и вообще генуэзец любил жизнь, со всеми ее мелкими радостями и огорчениями… Он любил жизнь, и фра Лоренцо любил жизнь – чужие жизни, чужие души, чужой страх…
– Господи, – негромко сказал Якоб, глядя в безразличное хмурое небо, чем-то напомнившее ему шейха Великого Отсутствия.
– Господи, как бы там тебя не назвали, – ну почему именно я?!
Небо молчало.
Небу нечего было ответить.
У проводника Джухи родился сын. Мальчик. Это большая радость. Проводник Джуха все точно рассчитал. Сегодня он убьет горного барса с вершины Тау-Кешт, убьет на глазах друзей-загонщиков, на глазах городского гостя с мягкой улыбкой и холеными женскими руками, – и когда огонь опалит усы убитого зверя, гордая душа барса войдет в новорожденного, и сын сможет получить имя. Это радость. Да.
Проводник Джуха все точно рассчитал. Он не учел одного – яростного прыжка загнанного хищника, затравленного, взбешенного, и забывшего в опьянении броска, что он – добыча.
Барс рычал, упираясь мощными передними лапами в грудь поверженного человека, барс ревел, гордо запрокидывая тяжелую голову, сверкая голубизной клыков, – а далеко внизу суетились ничтожные двуногие, и луки их, короткие черные луки, были бессильны.
Якоб припал на колено, срывая с плеча подаренную цагру, на которую с удивлением косились охотники, и холод арбалетного ложа согрелся у человеческой щеки. Он не мерил расстояние, не вспоминал имен покровителей охоты, и лишь одно кричало в нем, зовя руки его, гладкие руки целителя, вспомнить давнюю грязную науку убивать.
Якоб глубоко вздохнул и спустил тетиву.
Это не был самый удачный выстрел. Стрела попала зверю в бок, и будь это легкая стрела из горского колчана, она лишь разъярила бы и без того свирепого хищника. Но тупой арбалетный болт, пробивающий кованые миланские кирасы, отшвырнул барса на три шага, разрывая в клочья кости и плоть, и султан гор забился в дикой судороге агонии.
Когда Якоб и загонщики взбежали на уступ, Джуха еще дышал. Грудь его прочерчивали следы кривых когтей, и, глядя на отрытые раны, Якоб понял вес мгновений.
– Костер! – задыхающееся горло взяло непривычно высокую, срывающуюся ноту. – Быстро! Чистую одежду… Рви! Рви, тебе говорят!… Кипятите воду – и да поможет нам провиденье!
Честно говоря, на провиденье Якоб надеялся менее всего.
У проводника Джухи родился сын. Мальчик. Это радость. Мальчик не будет сиротой. Это тоже радость. Мальчика хотели назвать Якобом – но лекарь настоял, чтобы младенца назвали Бартоломео, в честь умершего к вечеру Лысого Барта. Умершего. Это горе. Но в глазах старика стояли покой и умиротворение. Это радость. Это хороший конец.
На следующий день Якоб уехал в город.
…Христианский прелат,
ревнитель запретной веры,
Взор вперив в темноту,
под луной стоит одиноко,
Меж лекарственных трав, красноватых,
отраву таящих,
Чей неясный шепот
отдается трепетом в сердце.
На воде, в тростниках играют лунные блики,
Гул органа в ночи исходит синим рыданьем.
Неподвижно стоит священник
с застывшим взором,
Может быть,
в предчувствии близкого наслажденья,
Может быть,
во власти видений смутных…
Жизнь во тьме истекает сладкой истомой,
На подоле мантии мерно сверчок стрекочет.[26]
Возможно, все было именно так. Или иначе. Или не было вообще. Но когда память возвращала Якоба Генуэзо в седые горы прошлого, и маленькая фигурка на муле медленно продвигалась по узкому серпантину, направляясь к Городу – тому, далекому будущему Якобу всегда мерещился темный силуэт на вершине Тау-Кешт, и лицо стоящего плавилось в лучах заходящего солнца…