Пасынки восьмой заповеди — страница 12 из 13

Орнамент

Толстый стражник вытер ладонью потный лоб и раздраженно засопел, косясь на свисающий конец чалмы. Казенная полосатая чалма, намотанная поверх плоского шлема, все норовила размотаться и позволить металлу шлема свободно раскаляться на проклятом солнцепеке. О Аллах, куда ты смотришь, посылая такую жару на наши бедные бритые головы?! Хорошо было бы придумать уставной параграф, запрещающий Аллаху подобное самоуправство… И заодно приписать параграф, запрещающий Городу морочить те же головы, водя их обладателей по своим закоулкам и не давая выбраться к дому этого шайтанообразного лекаря, забывшего вовремя явиться с докладом по высочайшему адресу. Впрочем, плевать хотел Город на букву устава, и Аллаху на нее наплевать – а вот ему, бедному толстому стражнику из роты Надзора и плюнуть-то нечем, высохла слюна в сегодняшнем пекле, и все высохло, даже кровь, даже мозги, и не понять теперь, были ли они когда-нибудь вообще…

Подлая чалма все-таки размоталась. Помрачневший толстяк примостил шлем на колене и принялся обкручивать основание скользкой лентой ткани. Время от времени он проводил рукой по увлажнившемуся темени и бормотал невнятные проклятия, столь многочисленные и разнообразные, что осуществление их неминуемо привело бы к Судному дню.

Целиком отдавшись важному занятию, он не сразу обратил внимание на тот факт, что третий от угла дом полностью соответствует цели их поисков – а когда обратил, то долго смотрел на медное кольцо высоких дверей, не веря привалившему счастью. Наконец стражник выпрямился и нахлобучил на макушку горячий шлем с недомотанной чалмой.

– Эй вы, братья длинноухого! Ползите сюда и возблагодарите небо, внявшее моей ругани!…

Окрик предназначался троим спутникам толстяка, вяло плетущимся позади. Одинаковые кольчатые нагрудники, пегие халаты и пояса с болтающимися ножнами делали их похожими на братьев-близнецов, пусть даже и братьев-близнецов длинноухого.

Идущие окинули взглядом открывшуюся им улицу квартала Ас-Самак, мысли их прошли путь от равнодушия к оживлению, и компания резко ускорила шаг.

Пока они подходили к дому, толстяк уже застучал кольцом в сухое дерево створок, и нетерпеливое бряцание прокатилось по молчащему зданию. Не дождавшись ответа, он удовлетворенно покивал и бросил приблизившимся напарникам:

– Ломайте двери, во имя пророка!

Один из стражников ударил плечом в косяк, мало задумываясь над причастностью пророка к такому ответственному занятию, как взлом двери; остальные присоединились к нему, и через мгновение створки распахнулись, треснув по всей длине, и стражники ввалились в квадратный сумрачный коридор.

На лестнице, ведущей на второй этаж, стояла испуганная молодая женщина. Обеими руками она поддерживала огромный вздувшийся живот; видимо, она пыталась спешить, насколько может спешить беременная женщина перед самыми родами, и теперь с трудом переводила дыхание.

При виде хозяйки толстый стражник испытал некоторою неловкость, и поэтому попытался придать своему голосу строгость и начальственную окраску.

– Где твой муж, женщина?! – рявкнул он, втягивая живот и выпячивая грудь, что, однако, удалось ему не вполне. – Неужели он считает, что мудрейший кади должен лично бегать за ним в ожидании положенного доклада по расследованию?…

Женщина побледнела.

– Расследование?… – повторила она, – я не знаю… Он не говорил мне. Умоляю вас, скажите, что происходит? Я…

– Закрой рот, – перебил ее стражник, – И отвечай лишь по существу дела. Где сейчас твой муж, лекарь Джакопо Генуэзец?

– В горах, – тихо сказала женщина. – Он еще не возвращался.

– Ложь! – волосатый палец вытянулся по направлению к лестнице. – У нас есть иные сведения!

На самом деле иные сведения возникли тут же, в хитроумной голове толстяка, но он справедливо полагал, что кади не стал бы посылать наряд просто так, и стало быть, вполне можно приписать себе часть осведомленности властей – а у них уж как-нибудь не убудет!

– Это правда! – силилась выпрямиться женщина, вцепившись левой рукой в перила. – Умоляю вас, скажите… Я ничего не понимаю – но скажите: что ему будет?!

– Что будет, что будет… – проворчат толстяк, удрученный бессмысленностью сегодняшних блужданий. – Вот что будет!

И он сделал жест, одинаково страшный и непристойный, означавший перспективу одной из самых мучительных казней.

– Пошли отсюда…

Уже за дверьми их догнал дикий животный вопль. Стражник потянул за конец чалмы, нахмурился и подозвал к себе соседского мальчишку.

– Беги за повивальной бабкой, – сказал он. – Пусть спешит в дом Генуэзца. Держи… – и он сунул мальчишке мелкую монету.

Он не был злым человеком, этот взмокший толстый стражник.

Просто сегодня оказалось слишком жарко…

11

Поутру просыпается роза моя,

На ветру распускается роза моя.

О жестокое небо! Едва распустилась –

Как уже осыпается роза моя.

Омар Хайям

…Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой подвал, где все равны перед терпким дымом – я не стану просить у тебя горького счастья в глиняной трубке, я просто тихо посижу, побуду подле вон того откинувшегося на край тахты человека с разметавшейся седой гривой дервиша, чьи ноги топтали песок многих дорог, и чьи глаза видят сейчас горизонты путей, неведомых людям.

Ты жив, странник? Да, ты жив… Ты помнишь меня, странник? Вряд ли – хотя я помню тебя и я сохранил твою записку. Ты не помнишь меня, ты блуждаешь по дорогам галлюцинаций, и я могу говорить, не ожидая ответа…

У меня родился сын, дервиш, маленький красный комочек с серыми глазами – а я еще не видел его, и, возможно, никогда не увижу. Меня ждет жена, меня ждет сын, а за дверью ждет стража, и в канцелярии ждет раздраженный кади… Представь себе, мой молчаливый собеседник, вот я вошел в зал, вот я склонился перед судьей, вот я говорю… Что я скажу?

– Да, о мудрейший, я был в горах, и в развалинах заброшенного храма язычников мне приснился некий словоохотливый демон…

Что скажет мне кади? Кади, верящий в сверхъестественное лишь после работы? Он крикнет:

– Стража!…

Тогда я начну не так.

– О мудрейший, я рекомендую вам незамедлительно казнить безобидного пожилого священника фра Лоренцо, ибо в нем кроется причина…

Что ответит кади? Он крикнет:

– Стража!!…

Тогда я начну не так.

– О мудрейший, пошлите со мной наряд стражи для ареста доминиканского монаха, подозреваемого в происходящем…

Что ответит кади? Ну, допустим… А что отвечу я, когда под проклятым взглядом Лоренцо, живущего на этой земле неположенные сроки, посланные воины перебьют друг друга, потому что увидят нечто, делающее их незрячими – увидят страх, и каждый – свой!… И в Городе пойдет слух о святом монахе чужой веры.

Нет, я не отправлюсь в канцелярию. И домой тоже. И не пойду убивать доминиканца, потому что боюсь, многого боюсь, и его самого боюсь – и он выпьет мой страх вместе с жизнью, а жизнь у меня одна, и даже будь их восемь или девять, я бы все равно не рискнул…

Прости меня, тихая моя жена, и ты прости, новорожденный мой сын, – я глуп, слаб и ничтожен, и страх стоит передо мной, и глядит пустыми расширенными зрачками… Прав был шейх. Стократно прав.

Зачем ты тянешь ко мне непослушную руку, дервиш? Что за клочок бумаги зажат между твоими распухшими пальцами? И лицо твое течет, плавится в пряном дыму курильни – странное лицо, знакомое лицо…

Ну хорошо, хорошо, я возьму, я уже взял, я уже читаю…

«Человек при своем рождении нежен и слаб, а по смерти – крепок и тверд. Твердое и крепкое – это то, что погибает, а слабое и нежное – это то, что начинает жить. Поэтому место сильного внизу, а слабого – наверху».

Ты вновь советуешь, дервиш, и туманны твои советы, и видится мне в них ужас, неизмеримо больший, чем мрак во взгляде прелата. Я спрячу твою бумагу – завтра я пойду к шейху, и да поможет мне человек, отказавшийся от страстей, может быть, даже отказавшийся от страха! Я пойду к шейху, и не приведи Господь мне снова вернуться к написанному тобой, к твоим словам, и вдуматься до конца в их смысл!

До чьего конца, дервиш?…

12

В караван-сарае Бахри шейха не оказалось. Трое учеников медленно двигались по залитому солнцем двору, синхронно перетекая в тягучих движениях странного, неизвестного Якобу танца – и попытка добиться от них вразумительного ответа не увенчалась успехом. Якоб постоял, глядя на плавные извивы рук и отрешенные лица танцующих, и пошел на площадь Ош-Ханак.

Площадь была пуста. Ветер гонял по глиняным трещинам колючие комки вырванного кустарника, редкие прохожие спешили домой – укрыться от полуденного зноя, и никто не обращал внимания на одинокую фигуру лекаря. Но когда неподалеку послышалось звяканье доспехов стражи, Якоб вздрогнул и поспешил уйти.

Шейх отыскался на базаре. Его клетчатое покрывало мелькнуло у оружейных рядов, как раз в том месте, где начиналась территория невольничьего рынка. Якоб рванулся вперед, расталкивая пестрый жаркий водоворот зевак и торговцев, увернулся от дышащего перегаром, словоохотливого сапожника Марцелла, и, догнав шейха, схватил его за плечо.

Проповедник обернулся. Черты Отсутствующего оставались спокойными и приветливыми, но Якоб ощутил безразличие, скрывавшееся за привычной маской. Шейх придвинулся к лекарю вплотную и пристально заглянул ему в глаза. Потом он расслабился и сцепил пальцы за спиной, сразу став похожим на дряхлого сонного грифа.

– Благодарение небу! – сказал шейх. – Ты не ночевал в храме…

– Ошибаешься, наставник безмолвных, – лекарь вновь ощутил прохладу развалин и давление каменной громады оплавленного идола. – Ночевал. Теперь мой черед заглянуть в твою душу.

Лишь сейчас понял Якоб слова Лысого Барта – далеко, на самом дне карих зрачков Отсутствующего стыли омуты живого мрака, словно неведомая бездна пыталась выйти в мир, ей недоступный.

– Да, – сказал шейх.

– Да, я писал Книгу, – кивнул шейх.

– Я писал Книгу. И Сарт дал мне то, что я просил.

Якоб молчал.

– Уже посылая тебя в горы, я знал ответ на вопрос. Тебя интересуют, что вписал я в Книгу Небытия? Ты не узнаешь этого никогда. Тебя интересует, что получил я в капище Сарта Ожидающего? Смотри…

Проповедник протянул руку и взял с ближайшего прилавка кривой нож с золотой насечкой по клинку. Затем помедлил и провел острием по предплечью. Кожа распахнулась, отворив редкие алые капли. Шейх наложил нож на разрез и провел еще раз. С большим усилием. Якобу доводилось видеть множество ран, его трудно было смутить видом крови, но в происходящем сквозило нечто, совершенно неестественное! И неестественным было равнодушное, безразличное лицо Отсутствующего – абсолютно, нечеловечески безразличное!…

Проповедник опустил нож на прилавок, обтерев лезвие о полу халата, мягко улыбнулся остолбеневшему мастеру-оружейнику и снова сцепил пальцы за спиной.

– Это не все, – тихо добавил он. – Смотри дальше…

Якоб послушно повернулся и увидел помост невольничьего рынка, увидел жирного марокканца в бисерной тюбетейке, трясущего укушенным пальцем; увидел нагую рабыню, сжавшуюся в предчувствии неизбежного наказания, и негра-надсмотрщика, раскручивающего тяжелый чамбок из воловьей кожи.

Лента бича развернулась в воздухе, и измочаленный кончик его чиркнул под левой грудью непокорной. Девушка выгнулась, по телу ее пробежала длинная судорога, и рот приоткрылся, пытаясь вытолкнуть крик. Второй удар отшвырнул ее назад, и рабыня слетела с помоста, в угрюмую толпу живого товара.

Якоба трясло. Жесткий зимний озноб, озноб среди полуденной сутолоки и потных тел, и над всем этим – холодное, зимнее лицо шейха секты Вечного Отсутствия.

– Вот видишь, – проповедник тронул лекаря за локоть. – Ты дрожишь… А я не могу. Я ночевал в храме, я писал Книгу Небытия, и получил то, о чем просил. Бесстрастность – вот то, что дал мне Сарт, и бесстрастность стала сердцевиной дерева моей жизни. Ты говоришь мне о погибших, девушка корчится под бичом, убийца Лоренцо пьет чужие души – умом я понимаю все это, но ничто больше не трогает меня! Я просил – я получил. Я шейх, я имею учеников, душа моя смотрит на мир незамутненным взглядом – и я проклял бы свою чистую равнодушную душу, если бы не был безразличен к ней… Стоит ли учить такому, упрямый лекарь Якоб? Я – учу.

Якоб попятился назад. Надежда на Отсутствующего растаяла зыбким миражом пустыни. Ему было все равно.

– Я не встану на пути Лоренцо, – продолжал шейх. – Я не стану мерить наш вес на весах судьбы. Может быть, камень моей природы и выдержал бы огонь его страха, но я просил у Сарта бесстрастность и не просил бесстрашия. Я не стану искушать небо. Извини – и прощай.

Возможно, все было именно так. От возможного до невозможного – один шаг в базарной толчее, и вот клетчатое покрывало скрылось за поворотом…

13

…Лишь споткнувшись о что-то мягкое и услыхав нестройный гул голосов, Якоб пришел в себя. Ноги, еще недавно мерявшие путаницу переулков Города, принесли его ко входу в один из многочисленных портовых кабаков. А споткнулся он о пьяного в стельку сапожника Марцелла, доползшего до порога в поисках отдохновения и решившего, что от добра добра не ищут.

Будь оно все проклято… Чем это место хуже любого другого?! Во всяком случае, никому не придет в голову искать его здесь. Якоб переступил через всхрапывающего Марцелла и быстро спустился вниз по скрипучим ступеням.

На него обрушился пьяный гам, звон посуды, истеричный визгливый смех девиц, шальная разухабистая песня, обильно сдобренная непристойностями, стук катящихся игральных костей – забыться, пересидеть, расслабиться… Забыться – и забыть.

Спросив себе кувшин вина и запасшись грубой глиняной кружкой, Якоб присел за свободный столик в углу и обвел таверну взглядом. Хорошо было бы напиться до беспамятства, подобно Марцеллу, и наплевать на все хотя бы на несколько часов… Он налил полную кружку и залпом выпил, даже не почувствовав вкуса.

…Спустя некоторое время Якоб сидел, ссутулившись и бездумно вертя вокруг пальца перстень с бордовым камнем. Он не замечал, что с каждым поворотом перстня камень наливался густыми отблесками, становясь все ярче, а свету в таверне становилось вроде бы все меньше.

Непослушные пальцы косо скользнули по граням камня, и тот неожиданно поддался и отошел чуть в сторону. Уже захмелевший Якоб с минуту тупо глядел на сдвинувшийся камень, потом надавил сильнее. Открылось небольшое углубление в оправе, где лежало пять-шесть лиловых ноздреватых зернышек. «Яд», – безразлично подумал лекарь и вдруг стал мучительно быстро трезветь. Яд!… Вот оно – оружие! Нет, этого снадобья он не знал, зато отлично знал, что обычно хранится под камнями перстней. Вряд ли отрава действует мгновенно – во-первых, такие яды редки… кроме того, убийце обычно нужно время, чтобы уйти и отвести от себя подозрение. Значит… Никто не станет выяснять, отчего умер старый монах Лоренцо; а потом Якоб придет в канцелярию и скажет кади, что смертей больше не будет. И пусть уж судья решает…

– Приятно будет встретить христианина в этом языческом вертепе! Разрешите присесть?…

Якоб поднял голову и судорожно сдвинул камень перстня на место. К его столу приближался монах в серо-коричневом одеянии с капюшоном. Монах приветливо улыбался, а Якоб все никак не мог оторваться от его щурившихся глаз. Фра Лоренцо!…

– Я все же могу присесть, сын мой?

Якоб с трудом очнулся и кивнул, проглатывая застрявший в горле плотный и шершавый комок. Монах поставил на стол свой кувшин и кружку. Некоторое время они сидели молча, и Якоб старался не отрывать взгляда от щербатых досок столешницы. Испуг бился в мозгу лекаря, не находя выхода.

«Догадывается ли он? Да нет, откуда… Случайность. Странная случайность… Я…. Я боюсь его! Боюсь… Сейчас! Сейчас или…»

В этот момент что-то с грохотом обрушилось в противоположном углу, и фра Лоренцо неторопливо обернулся на шум. И Якоб решился.

Лекарь, целитель – насилуя кричащее естество, он перегнулся через стол и одним быстрым движением сдвинул вспыхнувший камень над кувшином монаха. Лиловые зерна исчезли в винном омуте, и Якоб облегченно выпрямился. Все. Дело сделано. Сейчас он удостоверится, что Лоренцо выпил вино, и уйдет – уйдет домой… Священник наклонил кувшин над кружкой, затем отставил его в сторону и сделал глоток.

– Вино сегодня не ахти, – заметил он.

Якоб вздрогнул и сжал камень перстня в ладони.

– Вас что-то беспокоит, сын мой? – участливо спросил священник.

– Н-нет, – выдавил лекарь. – Устал.

– Да, труден земной путь человека, – согласился священник.

Якоба не покидало ощущение, что он разговаривает с чем-то ненастоящим, поддельным; словно приветливо улыбающееся лицо монаха, его седые волосы, пальцы, сжимающие кружку – все было лишь оболочкой, которая по привычке продолжала есть, пить, говорить, улыбаться, создавать видимость жизни до того часа, когда…

– Труден путь человека, – продолжал между тем фра Лоренцо, – труден, и многими грехами усыпан. Не желаете ли исповедаться, сын мой?

Господи… Исповедь! Человек выплескивает из себя мучившее, наболевшее, облегчает душу, раскрывает ее – и мрак, демон под личиной священника впитывает душу в себя, убивая кающегося его же собственным страхом! Конечно, он может и по-другому, но исповедь… Будь ты…

– Вы боитесь, сын мой, – это прозвузало как утверждение. Как приговор.

Монах привстал, и Якоб, холодея, впился в неясные образы, проступившие перед ним в винной духоте погребка. Вот они все четче, приобретают форму… И в сгустившемся напряжении лекарь не заметил, как горбатый оборванец за соседним столиком скользнул к компании изрядно подвыпивших матросов и горячо стал шептать на ухо их предводителю, показывая на застывшего Якоба и священника. Предводитель, здоровенный детина с серьгой в ухе, кивнул и сделал знак своим приятелям.

…Тяжелая рука, с размаху опустившаяся на плечо лекаря, вывела его из болезненного оцепенения.

– Ах ты, поганый соглядатай! – над Якобом возвышался чуть пошатывающийся моряк в простой синей блузе и красной головной повязке. У пояса висел тяжелый матросский тесак, скорее напоминающий короткий меч. За спиной моряка толпилась хмурая компания ему подобных.

– Это вы мне? – Якоб еще не вполне пришел в себя, хотя понимал, что обязан жизнью вмешавшемуся моряку. Ответ лекаря вызвал у завсегдатаев взрыв хохота.

– А кому ж еще?! Ну уж во всяком случае, не твоему собутыльнику в рясе! Тем более, что ворон уже смылся… Точно – смылся! Парни, здесь дело не чисто! – зарокотал возбужденный моряк, продолжая сжимать плечо Якоба своей увесистой пятерней.

– Я не соглядатай, – сказал Якоб, стараясь выглядеть как можно безобидней. – Но если вы настаиваете, я уйду.

– Разумеется, уйдешь! – взревел матрос. – Только не сразу! Вот станешь совсем красивым – и уйдешь!…

Он на мгновение отпустил Якоба и с неожиданным для пьяного проворством выхватил тесак. Якоб инстинктивно отшатнулся, и оружие, очертив сверкающий полукруг, с тупым стуком врубилось в стол. Пальцы моряка на долю секунды выпустили рукоять, и лекарь понял, что терять ему уже нечего. Якоб с трудом выдернул тесак и, не целясь, ударил наотмашь. Удар прошел мимо, и не удержавшийся на ногах лекарь шлепнулся обратно на скамью, а нож воткнулся в столешницу на локоть левее своего первоначального места.

Матросы заржали, детина тоже ухмыльнулся и шагнул вперед.

– Нет. Не так надо, – услыхал Якоб над ухом знакомый голос. Сапожник Марцелл успел к тому времени немного протрезветь и вернулся в таверну – продолжить. Оказавшись в эпицентре скандала, Марцелл покачнулся, ухватился за тесак и с легкостью вырвал его из дерева. Детина с нечленораздельным ревом надвинулся на щуплого, еле держащегося на ногах сапожника, и тогда Марцелл сделал вкрадчивое, едва уловимое движение. Тесак с хрустом вошел под небритый подбородок матроса, острие его прорвало головную повязку, уйдя в череп на всю глубину клинка. Моряка повело в сторону, и в следующее мгновение сапожник резко вывернул руку, – и голова противника лопнула, подобно спелому арбузу.

Прошли секунды страшной паузы, и рычащие матросы кинулись на Марцелла. Сапожник успел нанести еще два удара – Якоб видел, что они оказались смертельными, – затем он метнул тесак в набегавшего бородача с зазубренным гарпуном; и Марцелл скрылся под грудой тел.

Якоб понимал, что сапожник уже все равно что мертв, но продолжал стоять, не двигаясь с места. Поэтому он увидел, как откуда-то сбоку вынырнул давешний горбун и, уже не таясь, подошел к их столу. Он с нескрываемым сожалением заглянул в почти пустой кувшин Якоба и немедленно припал к кувшину Лоренцо. Собственно, из-за этой возможности горбун и затеял сегодняшнее побоище; и Якобу не пришло в голову предупреждать провокатора об отраве в вине.

Клубок тел на полу распался на отдельные ревущие кровоточащие части, и открылось изломанное, еще дергающееся тело сапожника Марцелла. Глаза сапожника были совершенно трезвыми и странное облегчение светилось в них.

– О Зевс! Наконец-то… – чуть слышно прошептал Марцелл; судорога свела его туловище, и все кончилось для удивительного базарного пьянчужки.

Для Марцелла. Но не для Якоба. Матросы, пришедшие в себя, вновь двинулись к лекарю. Якоб извлек из-под одежды небольшой кинжал-ланцет, почти бесполезный в грозящей свалке, и стал медленно пятиться к выходу.

Оборванец тем временем допил вино, удовлетворенно крякнул и потянулся к оставшемуся в кувшине Якоба. И за спиной его возникла неясная фигура в облачении доминиканского монаха.

– Вино отравлено, сын мой; и сейчас ты умрешь, – прозвучал тихий голос.

Оборванец резко повернулся, опрокидывая второй кувшин, со стоном рванул ворот рубахи, его выгнуло, и он повалился на пол. Зрачки горбуна расширились, и в них стоял – страх.

Якоб знал, что горбун умер не от яда.

Лекарь отпрыгнул назад и, повинуясь нелепому наитию, вскинул вверх руку с перстнем, разжимая пальцы.

Свечи замигали и погасли, тьма окутала гудящий кабак, и во мраке зловеще засветился багровый глаз камня.

Якоб сжал кулак и наугад кинулся меж столов, сослепу тыча кинжалом во что-то мягкое и кричащее.

Ему повезло. В грохоте рушащейся мебели и отчаянном женском визге он прорвался наружу…

14

Не раз в бездонность рушились миры,

Не раз труба архангела трубила –

Но не была добычей для игры

Его великолепная могила.

Н. Гумилев

Лала-Селах примостился прямо на полу, в дальнем углу курильни Лю Чина, подальше от презрительно-любопытных взглядов – хотя никому здесь не было дела до огромного, начавшего заплывать изрядным жирком евнуха дворцовых гаремов… Кто бы мог узнать в нем бывшего барласа охраны Свенельда?… Никто. А вежливый Лю Чин если и подумал лишнее, то это никак не отразилось ни на его раскосом лице, ни на поднесенной с поклоном глиняной трубке, уже заправленной зельем. Со всеми посетителями хозяин обращался одинаково предупредительно – лишь бы платили… А уж денег у нового клиента хватало.

Впервые искал замерзающий в холоде одиночества Лала-Селах забвенья в дымных заоблачных грезах – вино уже почти не действовало – и неумело втягивал он первые порции одуряюще терпкого дыма; и зыбкие видения вставали перед обмякшим и расслабившимся германцем. Зыбкие, первые, сладкие – и посторонний шум ворвался в его забытье.

Мутная, тяжелая злоба начала подниматься в душе несчастного евнуха – не дали забыться, вернули, кинули в проклятый и неправильный мир… Кто? Кто виноват?!

По лестнице буквально скатился какой-то человек в разорванном плаще, с окровавленным кинжалом и мечущимися, затравленными глазами. Он пронесся через курильню, в конце снова упал, споткнувшись о вытянутые ноги Лала-Селаха; гигант уже протянул руку, чтобы схватить пришельца за шиворот и размозжить ему голову о стену – когда внезапно узнал его.

– Зачем ты спас меня, лекарь?… Лучше бы я подох тогда, – пробормотал евнух, опуская руку.

Беглец поспешно вскочил и прыгнул к стене. К удивлению Лала-Селаха, в совершенно гладкой стене возник черный проем, куда и нырнул Джакопо Генуэзец. Он очень спешил – и не успел.

Когда стена становилась на место, по лестнице слетело несколько полупьяных, измазанных неизвестно чьей кровью матросов с тесаками и широкими абордажными саблями – и по меньшей мере трое из них видели потайную дверь.

Преследователи кинулись вперед, и бегущий первым отлетел, с размаху наткнувшись на вставшего Лала-Селаха. Матросы остановились, и широкоплечий северянин с шрамом через всю щеку громогласно заржал, тыча грязным пальцем в грудь евнуха.

– Эй ты, кастрат вонючий! Уйди с дороги, не мешай мужчинам выяснять свои отношения!…

Кровь ударила в голову германца. Дикая, пенящаяся кровь его лесных предков – и в толпу мужчин, собиравшихся выяснять свои мужские отношения, врезался зверь, и зверем этим был неистовый барлас дворцовой охраны, голубоглазый Свенельд.

Говоривший взлетел в воздух – взлетел, чтобы со сломанной шеей обрушиться прямо на клинки оторопевших товарищей. Свенельд не помнил, как попала к нему слишком легкая и короткая сабля – плевать, сгодится! – покатилась по полу срубленная кисть, треснул череп под волосатым кулаком, и снова чужой хрип, и снова победный рев, свой, собственный; и боль, острая боль в боку, и в спине, и снова боль, и узкий стилет в трясущейся тощей руке – уже падая, он успел опустить на искаженное смуглое лицо ставшую непомерно тяжелой саблю.

Боль прошла. Свенельд не помнил, в бреду или наяву увидел он склонившегося над ним лекаря Джакопо с блестящими от слез глазами.

– Я умираю? – прошептал воин.

– Да, – честно ответил лекарь. – Умирающим не лгут.

– Умираю от ран? В бою?…

– Да. И никто из них не ушел.

– Хвала небу! – облегченно вздохнул германец. Веки его сомкнулись, а на губах застыла счастливая улыбка. Якоб знал, что в глазах умершего не было страха.

15

О человек, растворившийся в лунных лучах,

Превратившийся в лунный свет!

Он так ясен и чист,

А в глазах – лишь печаль и боль,

И ни тени радости нет…

Хоригути Дайгаку

– Ты нарушил закон, – сурово произнес ночной гость. – Зачем ты отправил мальчишку к Сарту?

Шейх молчал. Он сидел, поджав скрещенные ноги, неестественно прямой, словно ось забытых солнечных часов – опустилась ночь, часы потеряли смысл, и лишь оставленная ненужная ось напоминает о их прошлом существовании.

– Ты нарушил закон, – повторил ночной гость, и тьма под надвинутым капюшоном сгустилась и сжалась в пружинистый хищный комок. – Каждому – свое, и не тебе вмешиваться в происходящее.

Шейх молчал.

– Ты будешь наказан. Немедленно.

Плечи гостя сгорбились и набухли под грубым полотном рясы, вязкое напряжение потекло из-под капюшона, напомнившего раздутый капюшон взбешенной кобры; мгла плыла, обволакивая сидящую неподвижно фигуру – и крохотная келья караван-сарая Бахри неуловимо изменилась.

Бездна. Бездна свивала на плитах пола сухо шелестящие кольца, и бездна была – живая! Мириады алчущих глаз складывались в мерцающую чешую, и над их голодным, беззвучно кричащим взглядом вздымалась слепая острая пасть, скалясь мертвой белой ухмылкой.

Бездна полилась к молчащему человеку – и кольца ее медленно, виток за витком, обвились вокруг неподвижного силуэта.

Шейх разлепил губы – будто мрамор статуи треснул неглубоким черным провалом.

– Ты уже не человек, Лоренцо. Возможно, и я тоже… В этом «возможно» – наше отличие. Напрасно ты пришел сюда. Напрасно…

Шейх повернул голову и равнодушно улыбнулся незрячему оскалу.

Ему было все равно.

Осторожный скрип двери сменился задушенным воплем, и хрипящий ученик сполз по стене под пристальным взглядом голодных чешуйчатых глаз – и глаз резко обернувшегося священника.

Ученику не спалось, его терзали сомнения, ученик нес наставнику мучившие его вопросы – и он увидел учителя в объятиях чудовищной твари!…

Ужас накинул на вошедшего юношу свой обжигающий плащ – и больше он ничего не видел, не хотел и не чувствовал. Он отсутствовал.

Ночной гость шагнул к проему, и движения его наливались силой и уверенностью. Он был сыт.

– Смотри, Отсутствующий! – широким торжествующим жестом гость указал на тело, съежившееся у двери. – Он умер в страхе – в страхе за тебя. Смотри и казнись – если сумеешь!…

Дверь захлопнулась.

Проповедник устало поднялся на ноги и приблизился к убитому. Он долго стоял над ним, затем наклонился и размотал веревку, служившую ученику поясом.

Повертел ее в руках.

И долго еще смотрел на получившуюся петлю.

Орнамент

«…Призываю в свидетели чернила и перо, и написанное пером.

Призываю в свидетели серые сумерки, и ночь, и все, что она оживляет.

Призываю в свидетели месяц, когда он нарождается, и зарю, когда она начинает алеть.

Призываю в свидетели день Страшного суда, и укоряющую себя душу.

Призываю в свидетели время, начало и конец всего – ибо воистину человек всегда оказывается в убытке.

Ужас заливает меня, как вода.

Живые ничего не знают. Я научился многому – научите меня, мертвые, как можно умереть без ужаса или хотя бы без страха. Ибо смерть бессмысленна, как и жизнь».

– Учитель ушел. В Вечное Отсутствие, – коротко ответил ученик на немой вопрос Якоба и протянул лекарю смятый листок бумаги. Якоб пробежал его глазами.

– Ужас заливает меня, как вода, – повторил Якоб, поднимая взгляд на бледного ученика. – Я не знал, что он был так несчастен… Мир твоей измученной душе, шейх.

Ученик отвернулся, украдкой проводя рукавом по щеке.

Это был плохой ученик.

Возможно, все было именно так. Но Якобу уже не хватало сил играть с возможным. Таверна, Лоренцо, недействующий яд, тесак в руках сапожника Марцелла, погоня, дым курильни, последний бой Лала-Селаха – все это закружилось перед лекарем в бешеном водовороте, и тонущий Якоб ухватился за единственный оставшийся ему клочок реальности.

Записка. Записка дервиша из курильни.

Якоб разгладил обрывок на ладони.

«И поэтому место сильного – внизу, а место слабого – наверху», – повторил он про себя. Место сильного. И сила слабого.

Не оглядываясь, он зашагал к своему дому.

Жена спала. Якоб тихо прошел мимо ее ложа и склонился над колыбелью. Через минуту он выпрямился, неумело прижимая к себе уютно сопящий сверток.

Потом он направился к дверям.

16

Змея в конце концов заглатывает собственный хвост.

…Темная, неукротимая и сладостная в своей первобытной мощи волна подкатывала изнутри – и он знал, что это за волна.

Пора. Опять настало время – и распрямятся плечи, молодым блеском полыхнут глаза, разгладятся залежи морщин и время покорным щенком приползет лизать его ноги. Пора. И пусть корчится жертва, превращаясь в неумолимых тисках ужаса в ненужный сброшенный кокон; пусть – отдавая ему свою душу, свою силу, свою жизнь, все, что выпустит на свободу сегодняшний страх…

Пора. Он ощутил присутствие жертвы – двоих! – и устремился вперед, напрягая непослушные ноги, преодолевая боль в суставах… скорее! Скорее!… Иначе будет поздно… иначе… Он сделал слишком большую паузу, время торопило его, но ничего – впредь он будет умнее! Нельзя тянуть до последнего…

Шаги. Все ближе, все слышнее… Ну где же ты? – покажись! – и я… Остановились. Остановились шаги.

Он крался почти бесшумно вослед мягкому шороху вновь зазвучавших шагов. Уходит. Жертва уходит! Стой, вернись!… Скрип закрывшейся двери. Не успел.

Ушел. Один ушел. Совсем. Мысли пульсировали, бились гулкими толчками, как кровь в воспалившейся ране – странные, голодные, нечеловеческие мысли… Ушел. Совсем. Ушел.

Второй – остался. Я иду. Я уже близко… Ну вот…

Второй был маленький розовый комочек теплой плоти. Ничего. Его вполне хватит. И для начала – пусть откроет глаза!

Увиденное во сне – всего лишь кошмар, пусть даже обжигающе-дикий – нет, он должен видеть, чувствовать, ощущать…

– Открой глаза!

Почему ты спишь, бессмысленное существо? Почему?

– Открой глаза!

Его силы были уже на исходе, озноб вцепился ледяными пальцами в трясущееся тело, когда крохотное существо на столе наконец открыло глаза. Обиженное жалобное хныканье нелепо прозвучало в тишине молчащего дома.

Вот оно! Смотри, малыш, – это последнее, что ты увидишь!…

Странно. Очень странно. Что же ты хнычешь и потягиваешься, сын человеческий?!

На лбу фра Лоренцо выступил холодный пот. Писк ребенка из жалобного превратился в удивленно-растерянный, и вскоре смолк вовсе. К лежащему на столе созданию тянулись костлявые руки полуразложившихся мертвецов, демоны ада волокли его в пекло, нетопыри с кошачьим оскалом задевали его кожей распахнутых крыльев – маленькое существо глядело в лицо химерам с удивлением и непониманием. Оно просто не знало, что всего этого следует бояться! Оно вообще еще ничего не знало…

Ребенок пискнул. Ему было холодно, он хотел тепла, и требовал, чтоб за ним пришли и согрели. В конце концов, рано или поздно за ним придут…

Фра Лоренцо упал на колени. Ноги отказались держать изношенное тело. Этого не может быть – самые храбрые мужи, не раз встречавшиеся со смертью, не могли противиться призракам его взгляда, все они чего-нибудь боялись! Смотри, малыш, смотри еще!…

Ребенок сунул в рот сжатый кулак, поперхнулся и закашлялся. Потом полежал и сунул кулак снова.

Фра Лоренцо силился приподняться. Он ничего не мог поделать с маленьким, беспомощным и бесстрашным комком, не умеющим бояться, – и липкий страх объял питающегося страхом!…

Когда он понял это – руки его еще несколько раз дернулись и остановились. В широко раскрытых глазах монаха застыл ужас – теперь вечный.

Ребенок согрелся.

Он молчал. Молчал и улыбался.

Ему было хорошо.

Пролог