Пасынки восьмой заповеди — страница 18 из 38

Сухая хвоя медленно осыпалась в костёр, вспыхивая хрупкими огненными паутинками, и тени бродили по поляне, сталкивались, сливались, суматошно всплёскивали рукавами, мазнув то по тихому Джошу, то по плечистому сыну мельника, то по женщине…

— Бедный ты, бедный… — Марта так и не поняла, произнесла она это вслух или только подумала.

В любом случае, Седой всё понял.

— Не жалей меня, баба, ни к чему! Не приучен я к жалости. Сам судьбу выбирал, сам и отвечу. Мне кровь княжеская, знаешь, какой сладкой показалась?! Как мамкин поцелуй… когда матери мёртвых сыновей в лоб целуют. Стоял я над катом-Лентовским, пасть в багрянце, сердце соловьём поёт, а сам чувствую: жизнь закончилась. И его, и моя. Дальше уже не жизнь будет. У Петушиного Пера на короткой цепи до самой смерти, а после смерти и того хуже — разве ж это жизнь?! И поверишь — ни на грош жалко не было. Ни тогда, ни после. Даже когда купца волошского рвал, который чем-то Хозяину не угодил; даже когда девчонку-трёхлетку из Бугайцев выкрал… Сгорел дурак-Топоришко, один Гаркловский вовкулак остался!

— Кого хочешь обмануть, Седой? — Марта пристально глядела на сына мельника, теребя медный браслет на правой руке — памятку от приёмной мамы Баганты, полученную при уходе из Шафляр. — Меня или себя? Говоришь, что сгорел, а сам вон каким огнём пылаешь… не обжечься бы! Меня-то зачем спасал?! По приказу?! Петушиное Перо велел?

Седой долго не отвечал. Смотрел в огонь, морщился, катал желваки на высоких скулах.

— Отец велел, — наконец разлепил он губы. — Только не спасать. Стаю поднять велел, попутчиков твоих в клочья велел, тебя к нему на мельницу загнать велел… хитёр отец мой, Стах Топор! Таких отцов поискать! — на тебя у Петушиного Пера душу мою сменять решил! До сих пор себе простить не может, что не успел тогда меня удержать…

— А… Ян? Аббат тынецкий ему-то зачем понадобился?!

— Обманет Петушиное Перо или силой захочет тебя отобрать — священник молитвой да крестом прикроет, оборонит! Говорю ж: хитёр мельник Стах! Тебя на меня, как мерку муки на горшок масла, монаха против Нечистого, как частокол против медведя, а сам сбоку притулится да приказы отдавать станет!

Седой ударил кулаком по колену и плюнул в костёр.

— Когда на мельницу пойдём? — тихо спросила женщина. — Утром или прямо сейчас?

— Утром. Только не на мельницу, а в Габершлягову корчму. Туда провожу, а дальше сама как знаешь. Беги из наших мест, баба, не будет тебе здесь покоя! Ты теперь, как золотой талер — многим подобрать захочется…

— Почему ж ты мешаешь отцу подобрать? Пускай выкупит мной тебя — тем паче сила за вами, не убегу!

Скуластое лицо Седого окаменело, и лишь зелёные огни ярче засветились в глубоко утопленных глазницах.

Не глаза — окна заброшенной хаты на забытых Богом перепутьях… стерегись, прохожий, бегом беги мимо!

— И в третий раз дура ты, баба. Отец меня смертной любовью любит, его понять можно! А я как услыхал, что нашлась в мире такая женщина, что за душу своего мужика на Сатану попёрла и купленный товар из рук его поганых вырвала — веришь, в лес удрал и всю ночь на луну выл! От счастья — что такое бывает; от горя — что не мне досталось!.. Короче, на рассвете бери за холку суженого своего четырёхлапого и беги, покуда можешь!

— Откуда? — задохнулась Марта, переводя взгляд с Джоша на Седого. — Откуда ты знаешь?! Петушиное Перо рассказал?!

Сын мельника вдруг с колен метнулся к собаке, падая на четвереньки, и обеими руками вцепился в густую шерсть на горле одноухого, прямо под дёрнувшейся челюстью.

— Не Перо, — прохрипел он в оскаленную собачью пасть, держа Молчальника мёртвой нечеловеческой хваткой, как недавно держал уже один раз. — Сам догадался. Чтобы я, Гаркловский вовкулак, человека под шкурой не учуял?! Эх, баба, баба, что ж мы раньше-то с тобой не встретились?.. смотри, пёс — обидишь её, из ада приду, зубами загрызу…

Марта смотрела на них — Седого и Джоша, двух людей-нелюдей, застывших глаза в глаза — и где-то глубоко в ней самой августовскими падающими звёздами вспыхивали и гасли слова Гаркловского вовкулака, продавшего душу за материны руки да за кровь княжескую:

«У Петушиного Пера на короткой цепи до самой смерти, а после смерти и того хуже… и того хуже…»

Силы небесные, от чего же она спасала Молчальника в заброшенной сторожке?!


До того Михал никогда не дрался за жизнь свою с животными — только с людьми.

Когда под ним пала лошадь, он ещё не успел ничего понять, но тело его, вышколенное годами жестокого воинского труда, было быстрей и умней любого понимания — лошадь только валилась на бок, клокоча растерзанным горлом, а Михал уже выдернул ногу из стремени и отпрыгнул к приземистому вязу в три обхвата, вжавшись в дерево спиной. Сразу выхватить палаш ему не удалось — волчьи клыки с лёту рванули рейтузы на правом бедре, выше голенища сапога, внезапная боль бросилась, ударила, отпустила, испуганно забившись в закуток сознания воеводы; серая тень взлетела перед ним, слишком близко, чтобы пытаться кинуть ей навстречу прямую молнию палаша, и левая рука Райцежа змеёй скользнула назад, между вязом и спиной, забираясь под короткую епанчу, туда, где за широким ремённым поясом…


Эта испанская дага с гранёным клинком в пол-локтя и большой зубчатой чашкой со скобой вдоль рукояти досталась Михалу не в Милане или Толедо — её подарил воеводе тесть, отец Беаты, старый Казимир Сокаль. Как такое оружие попало к ушедшему на покой рубаке, почему он никогда не носил дагу при себе, храня дома в массивном сундуке под всяким прелым тряпьём — Райцеж не раз задавался этим вопросом, прекрасно зная, что ответа на него не получит. Год после свадьбы отставной воевода Казимир присматривался к зятю, хмыкая при виде его европейского камзола и рейтуз в обтяжку (сам Сокаль носил традиционный кунтуш и шаровары совершенно невероятной ширины, отчего походил на скатившийся с подставки пивной бочонок); год звенел с молодым преемником клинками, не прощая ни одной ошибки и ужасно напоминая при этом Шаранта-Бешеного, учителя шпаги из Тулузы; а на годовщину свадьбы поцеловал дочку в лоб, хлопнул зятя по плечу, заставив Михала покачнуться, и достал из сундука ту самую дагу.

— Тебе по руке будет, — бросил воевода Казимир. — Эх, дурье дело…

И, не сказав больше ничего, отправился к гостям пить горячее пиво со сметаной, до которого был большой охотник.


…остриё даги, пронзив волчью шею навылет, стальным побегом проросло из загривка, тяжёлая чашка с размаху ударила зверя под челюсть, почти подбросив уже мёртвого волка, и через мгновение обмякший труп валялся поверх загрызенной им же лошади, а драгунский палаш Райцежа с лязгом вырвался на свободу.

Удар.

Ещё один.

По бедру течёт горячая липкая кровь — некогда, нельзя, потом…

Удар.

Марта!.. где Марта?!.. рычание в кустах, пыль столбом, хруст ломающихся веток — молодчина Джош, держись, одноухий!..

Удар.

Наотмашь, одной силой, без хитрости, без ума — не на зверя, не на человека, слепой удар, безнадёжный, за такой сам Райцеж нерадивому ученику…

Попал.

Визгливо скуля и подволакивая перебитую лапу, раненый зверь отбегает в сторону, затравленно озирается… исчезает в сосняке…

Где Марта?!

Никакие воровские способности не могли помочь сейчас Михалеку Ивоничу из Шафляр — воровать у животного, даже спокойного и доброжелательно к тебе настроенного, было занятием почти бессмысленным: в отличие от человека, никогда не известно заранее, что тащишь, да и пока донесёшь от зверя к себе, всё или почти всё уйдёт между пальцев, как вода из пригоршни… а таскать у зверя злобного, исходящего слюной и яростью, было всё равно, что пытаться выдернуть кусок мяса из оскаленной пасти.

Этим зверь мало отличался от человека, полностью погрузившегося в боевое безумие: такой же зверь, убить можно, обокрасть — нельзя.

На миг оторвавшись от спасительного вяза, Михал попытался было прорваться к кустарнику, где, как ему показалось, скрылась убегающая от волков сестра; куда там! — четыре серых тени облепили воеводу с боков, руки мгновенно занемели от удвоенной скорости движений, Михал завертелся волчком, брызжа сталью во все стороны, и, улучив момент, снова прилип спиной к дереву.

Волки кружили около смертельно опасного человека, но близко не подходили.

Одна из них, узкомордая волчица, отбежала в сторонку, припала к телу мёртвого гайдука и, урча, принялась лакать ещё горячую кровь из разорванной жилы между шеей и плечом. Остановилась, покосилась на остальных и снова заработала языком.

Молодая ещё, тощая, — лопатки горбом…

Сперва Михал не сообразил, что произошло. Вроде бы хрустнула ветка, но хрустнула слишком громко, слишком отрывисто, сизое облачко дыма выползло из зарослей карликового можжевельника, и тощая волчица вскрикнула почти по-человечески, высоко подпрыгнув и упав на труп гайдука. Морда зверя смотрела прямо на Райцежа, и в стекленеющих глазах волчицы медленно остывало удовольствие от вкуса свежей крови.

«Счастливая смерть», — отчего-то мелькнуло в голове воеводы.

Следующий выстрел уложил наповал второго волка, остальные засуетились, заметались по дороге — и вскоре исчезли в лесу.

Михал устало опустил палаш и смотрел, как из кустов, негромко переговариваясь, выходят люди. Человек десять, одеты добротно и ярко, как одеваются свитские какого-нибудь магната; идущий впереди усач смеётся и неторопливо засовывает за расшитый золотой нитью кушак дымящийся пистоль.

Нет.

Не засунул.

Передумал, в руках вертит.

— Вовремя вы, — пробормотал Райцеж, когда человек с пистолем приблизился к нему. — Ещё б немного…

— Это точно, — весело согласился тот и, подождав, пока Райцеж спрячет палаш в ножны, ударил воеводу рукоятью пистоля под ухо.

5

— Совсем без ума баба, — бормотал себе под нос шедший впереди Седой, тщательно выбирая тропу, чтобы почти слепая в ночном лесу Марта снова не повредила больную ногу. Джош шуршал где-то рядом, изредка раздражённо порыкивая. Лучи молодого месяца косыми лезвиями кромсали чащу, разбегаясь перед глазами в разные стороны, мороча, мельтеша, играя в прятки — и временами Марте казалось, что уж лучше бы было совсе