И тогда Михалек Ивонич вспомнил, кто он такой.
Он — вор!
Украсть, вырвать с корнем любовь к сопернику — и тогда у него появится надежда занять освободившееся место.
Только надежда.
Но даже из-за неё стоило рискнуть.
Риск был велик, и Райцеж знал это. Если Беата и вправду любит княжича Яноша, то выкрасть у неё это чувство без остатка было задачей практически непосильной. Михал хорошо помнил лабиринты души Жан-Пьера Шаранта и жутких Стражей с огненными мечами. Да и наставления Самуила-бацы отнюдь не забылись.
И Михал Ивонич, вор-воевода, задумал неслыханное. Не кража — грабёж! Вломиться, раскидать Стражей, вырвать силой — и уйти. Это было опасно, тем более по отношению к любимой женщине, но Михал уже не мог остановиться.
На грабёж не ходят в одиночку. Ему понадобятся подручные. Ни Ян, ни Марта, ни Тереза ему помогать не будут — в этом Михал был уверен, он слишком хорошо знал своего брата и сестёр.
Значит, надо воспитать, вырастить таких подручных!
Раньше подобные мысли никогда бы не пришли в голову Михалека, но сейчас, мучаясь от любви и ревности, он был способен на всё.
Самуил-баца не раз говаривал, что с переломного момента своей жизни, лет эдак с сорока-сорока пяти, любой вор обретает способность находить себе подобных, видеть чужой, даже непроявленный дар, сходный с собственным — и тогда он сумеет развить его, вытащить на поверхность, научить другого тому, что умеет сам.
Но ждать Михал не мог и не хотел. Он должен был научиться делать это сейчас!
А от этой мысли оставался всего шаг до следующей: Михал знал лишь одного человека, обладающего подобным даром.
Их приёмного отца, старого Самуила.
Приехать в Шафляры, уговорить, умолить, уломать старика отдать ему эту способность — и за год найти и натаскать двух-трёх помощников.
Плевать, что это будут недоучки, умеющие немногое, не постигшие всех тонкостей воровства частиц чужих душ.
Плевать, что обучать придётся взрослых, у которых нужная способность задавлена грузом накопившегося за годы жизни хлама, и никогда она не разовьётся так, как у ребёнка, кропотливо обучаемого сызмальства.
Плевать!
Плевать, что из его помощников никогда не выйдет настоящих Воров, таких, как он сам, Марта, Ян, Тереза…
Плевать!
Потому что настоящие Воры ему и не потребуются. Ему потребуется лишь грубая сила подручных, которые смогут сдерживать Стражей, пока он, Михал, будет, плача и ненавидя себя самого, рыться в душе любимой, чтобы с корнем вырвать любовь к проклятому княжичу!
Чтобы держать жертву и отбиваться от Стражей — хватит и недоучек.
…Хмурый рассвет застал Михала на околице Шафляр, у просевшей от времени, но всё ещё крепкой избы Самуила-бацы. Хорошо умел строить старый Кшись, прежний хозяин хаты; хорошо умел строить да пристраивать батька-Самуил. И не только строить…
Отец был дома. За прошедшие годы он заметно постарел, некогда чёрная с проседью борода вконец заросла инеем, заиндевели и кустистые брови, но дряхлым его назвать было никак нельзя. И всё так же остро и проницательно светились под косматыми тучами бровей знакомые с детства пронзительные Самуиловы очи с хитрым прищуром.
— Не здесь, — коротко бросил отец, когда они поздоровались, и Михал едва успел открыть рот, чтобы начать разговор.
На завешенной холстом печи кто-то заворочался, закашлялся надсадно, потом еле слышно выругался, и Михал понял — это кто угодно, но только не немая мама Баганта. Да, предстоявший разговор отнюдь не предназначался для посторонних ушей, тут батька-Самуил был прав.
Они выбрались на пригорок за околицей, Михал хотел было подстелить свою накидку отцу, собравшемуся усесться прямо на мокрое от росы бревно, но Самуил только досадливо покосился на сына, встопорщил бороду — и Михалу пришлось усаживаться на свою накидку самому.
Некоторое время оба молчали, глядя на розовеющий, наливающийся утренним пурпуром небокрай над дальним лесом.
— Ну? — хмуро бросил наконец Самуил.
— Дело у меня к тебе, батька, — собрался с духом Михал. — И непростое. С таким к тебе никто, небось, не обращался — и вряд ли обратится.
— Да уж вряд ли, — всё так же неприветливо буркнул Самуил-баца, словно знавший, зачем приехал сын. — Рассказывай.
И тут Михала прорвало. Сбиваясь, торопясь, брызжа слюной, он рассказал отцу всё: и о жизни своей, и о муках своих, и о Беате, и о молодом княжиче — и о замысле своём, как любовь Беатину на себя поворотить.
Он уже давно умолк, а старый Самуил-баца продолжал сидеть по-прежнему ровно, расправив широкие плечи, на которых тяжкой буркой лежали его немалые годы, и только лицо батьки было чернее тучи и продолжало дальше мрачнеть — хотя такое казалось совсем невозможным.
— Недоброе дело задумал, — проговорил наконец Самуил, не глядя на сына. — Княжича-пустолайку на поединке зарубить — ещё ладно, хоть и не стоит он того. А вот к жене в душу ломиться, любовь с корнем вырывать — и вовсе дело поганое. Это тебе не сорняк с огорода выполоть. Тут всего человека искалечить можно. А потому вот тебе мой сказ: не дам я тебе, чего просишь. И думать об этом забудь. А жена… жена тебя и так полюбит, дай только срок. Дом, хозяйство, детишки пойдут…
— Да не могу я ждать, отец! — рванул Михал ворот камзола, словно тот душил его. — Сил моих больше нет терпеть да делать вид, что ничего не замечаю! Дай мне нюх Воров отыскивать — я всё сам сделаю! Разве ж я не понимаю, что задумал?! У самого душа не на месте — а по-другому всё равно не смогу! Ничего в Беатиных закромах не трону, только пырей этот проклятый вырву! И подручным — строго-настрого, чтоб даже Стражей не калечили, только придержали! Разве ж я не понимаю… Люблю я её, люблю смертно! Помоги, батька!..
— Молчи! — жабьи глаза Самуила полыхнули гневом. — Воеводой стал, а ума ни на грош не прибавилось! Поумнеешь — сам поймёшь; а меня на грех не подбивай! Видать, не больно-то жёнку свою любишь, раз на такую пакость решился!
Уже не соображая, что делает, задохнувшийся от негодования Михал схватил отца за грудки, рывком приподнял, бешено сверкая очами — и, словно на шпагу, напоролся на такой же бешеный, яростный взгляд отцовых глаз; две не менее крепкие руки вцепились в него, и в этот момент никто бы не смог назвать Михала приёмным сыном Самуила-бацы — настолько похожи были их искажённые гневом лица, старое и молодое…
А потом захрипел страшно старый Самуил, ещё крепче вцепились в Михалов камзол сведённые смертной судорогой пальцы — сжались, дрогнули, ослабли, и осел на землю, беспомощно шаря по груди, батька-Самуил, дёрнулся пару раз и застыл, уставясь в небо остановившимся взором.
Ещё не веря в случившееся, присел Михал над отцом и взял в ладони холодеющее лицо.
…Это было страшно — то, что он сделал. Не было сил у умирающего, считай, мёртвого уже Самуила отгородиться, защититься от вломившегося в его отходящую душу Михала. Отшвырнув бессильных в смертный час Стражей, прорвался сын в тайники отцовой души, безошибочно найдя то, что искал, и выбежал наружу, в себя, как бегут вон из горящего дома, обожжёнными невидимыми руками прижимая к себе добычу — ни к чему дар мёртвому, а вот ему, воеводе…
Потом всё было как в тумане: крики «Убийца! Отца убил!» и люди, пытающиеся успокоить беснующегося перед Михалом паренька, успевшие отобрать у него и нож, и рушницу кремнёвую — от греха подальше; видать, затмение нашло на молодого Мардулу — кто ж Михала не знает, Самуилова сына; вот же, на руках отца несёт — помер старик, жалко, да только годков ему уж под восемьдесят было, вот и помер, никто его не убивал, ты остынь-то, парень… и жёг спину воеводы ненавидящий, цепкий, запоминающий взгляд молодого Мардулы.
— Вот оно, значит, как, — медленно проговорил аббат Ян, пытаясь прийти в себя от услышанного. — Бог тебе судья, Михалек, а я не возьмусь приговоры выносить. Жаль, что сразу не сказал… только чую, так, как ты сам себя казнишь, ни один палач тебя казнить уж не сможет.
Михал молча отвернулся.
— Ты едешь с нами? — Марта слегка коснулась вздрагивающего плеча брата.
— Еду. Сама знаешь — до сороковин времени чуть осталось, да и Мардула меня там дожидается. А у него — жена моя.
— Ну что ж, значит, так тому и быть, — кивнул Ян.
Через два часа, когда солнце уже позолотило верхушки вековых дубов Гаркловского леса, аббатский возок, двое верховых и собака покинули мельницу.
Они спешили в Шафляры, и мрачными были мысли каждого.
Может быть, это называется предчувствием?
…через две с половиной недели страшная весть пронеслась над Опольем, и долго ещё чесали потом языки хлопы панских маетков и чорштынские бровары,[18] переговаривались меж собой работники Хохоловской гуты[19] и купцы Тыньца, а в корчме Рыжего Базлая и вовсе говорили о том без умолку с утра и до вечера.
Гайдуки Лентовского дотла спалили Топорову мельницу!
Сам старый князь явился во главе трёх дюжин своих людей и взирал единственным глазом, налившимся дурной кровью, на бушующее пламя, в котором сыпал проклятиями умирающий мельник Стах и молчала безрукая мельничиха, так и не попытавшаяся выбежать наружу; да что там князь — провинциал[20] Гембицкий в фиолетовой мантии лично сопровождал гневного Лентовского, и беспощадная слава борца с ересью бежала впереди сурового доминиканца, заставляя вздрагивать во сне даже тех старух, кого соседка сдуру обозвала ведьмой при свидетелях!
Один сын мельника Стаха, седой коротышка, умер достойно, встретив гайдуков деревянными вилами — уже смертельно раненный, он прорвался через строй, зубами перехватив глотку того, кто пытался его связать, и ушёл в лес.
Шептались гайдуки — волком ушёл, проклятый, оттого и не достали пулей… такого серебром надо!..
Три дня и три ночи выла с того часа Гаркловская чащоба, где кончался в гнилой берлоге седой вовкулак; и двое монахов из сопровождения провинциала Гембицкого пропали неведомо куда — тот, что первым бросился с факелом к Топоровой мельнице, и тот, что смеялся громче прочих в ответ на проклятия горящего старика и кричал: «Туда тебе и дорога, колдун проклятый!»