– Видел я служку митрополичьего, Ивана Кузьмина, он и приходил-то за Гаврюшкой; а я его: уж помилосердствуй, скажи, что Гаврюшка? А тот махнул рукою: весь-то истерзанный, молвил.
– Весь-то истерзанный, – голосит Марфа.
– Весь-то, точно банки и пиявки были на спине.
– Точно банки и пиявки были на спине, – повторяет с ужасом Марфа.
– Весь-то в крови, точно резаный поросенок, – говорит служка.
– Точно резаный поросенок, – вторит Марфа.
В этот миг слышен сильный стук в калитке, потом входит подьячий Гришка Аханатков.
Перекрестясь иконам и сделав низкий поклон, он произносит:
– А я-то, дядушка Федор, к тебе зашел от земских-то людей, уж больно все в сумлении насчет тебя и сына твоего, Гаврюшки.
– Уж и сумление! Мы-то черви и куды нам с тобой; ты, вишь, в земской избе, настоящий подьячий, а мы што! Мы-то, площадные подьячие, иной раз и в кабаке строчишь; ты вот рублями… а мы и денежкой рады.
– Курочка по зернышку клюет и сыта бывает, – утешал его гость.
– Ну, было то, да сплыло в сторону. Гей, Марфутка, угости-ка гостя, вина да хлеба-соли, а ты, кум, садись.
– От хлеба-соли не отказываюсь, куманек. А вот гилевщиков и сбор да в митрополичий двор. Как твоя думка, куманек? Порядки ты митрополичьи знаешь и разум-то у тебя – царь.
– А что дашь? Сухая ложка глотку дерет.
– Не я, а люди земские наградят так, что и сказать нельзя, ты только сделай.
– Полно-то, Гришка, дурака строить, а еще подьячий. Коль сделаю, шиш получишь. Не первина: все на шаромыгу. Теперь не то что встарь; бывало, гостю напишешь цидулку аль грамотку, даст рубль, поклонится в ноги и по гроб доски благодарствует то хлебом, то пенной. Теперь, коли хочешь получить что ни на есть, напредки бери. Давай напредки три рубля, да две меры хлеба, да три пенного, да…
– Полно, полно, эк разобрало его!..
– Погоди и ты: да поросенка, да пару кур, да сотню яиц…
– Еще чего?
– Будет, ведь то земские люди, с мира по нитке, а убогому рубаха, понимаешь…
– Понять-то понял, а собрать-то это и за две недели не сделаешь, дело спешное.
– Знамо-спешное, ну вот ты и грамотку дай, дескать, должен я такому-то вот то да это.
С этими словами площадной подьячий подал гостю перо, чернильницу и кусок очень грязной бумаги.
– Неча с тобою делать, – выпив стаканчик пенного и утерев бороду рукавом, произнес сердито гость и стал строчить расписку.
– Теперь ты говори, как заваришь кашу? – сказал подьячий.
– Кашу-то мы заварим, но гляди, как то расхлебать, – заметил хозяин. Но ему представилось в таком пленительном виде все то, что значилось в расписке, что он приободрился и продолжал: – Уж коли Нестеров возьмется, так он и научит. Дай грамотку, я спрячу, там развесь только уши да слушай.
– А не обманешь?
– Бог помиловал. Слушай: пристав Гаврюшка, сын-то мой, надысь зашел к владыке и баит: мир-то толкует про всякую измену бояр батюшке-царю; продают они-де нас немцам. А преосвященнейший аки зверь лютый на него накинулся, посадил его в темник и там кнутует, кнутует, кнутует…
– Ахти! Господи, смилуйся! – завопила Марфа.
– Видишь, гость-то дорогой, Марфутка ревом ревела, как ты вошел. Завтра собери мир у избы, а я с нею приду, а там увидишь, что будет.
– Истерзанный… точно пиявки и банки… весь в крови, – заголосила баба.
– Ах ты умница, шельмец, – восхитился подьячий и бросился целовать товарища. – Да мир тебя озолотит, уважишь, уважишь земских-то голов; завтра опосля заутрени явитесь вдвоем. Теперь оставайтесь с миром, а мне пора домой, старуха ждет, да и детки.
Перекрестился он, поклонился низко хозяевам и ушел.
– Ложись-ка, Марфутка, спать, завтра будет работа, а слезы и глотку береги назавтра пред миром.
– Уж как буду голосить… уж как голосить.
И, утерев подолом платья слезы, Марфа отправилась в кухню, залезла на печку и заснула.
На другой день десятские подняли народ и погнали его к земской избе, будто бы для веча; земские головы вышли и говорили мятежные речи о митрополите и воеводе. В это время является к народу площадной подьячий и его невестка.
Отец плачет, а та ревет и вопиет, что митрополит без вины кнутует трижды в день ее мужа и жжет огнем.
– Жгут огнем! И взаправду это? – занеистовствовала толпа и бросилась к митрополичьему двору.
Ворота были заперты, народ начал шуметь, кричать и неистовствовать.
Услышав это, митрополит и воевода князь Хилков пошли к воротам.
Воевода хотел употребить оружие против гилевщиков, но Никон воспротивился.
– Что вам нужно? – крикнул он.
– Выпустите из темницы Гаврилу Нестерова! – раздались голоса.
– Мы за него не стоим, что хотите, то и делайте с ним, – отвечал воевода.
Гаврюшку Нестерова освободили из тюрьмы, привели к калитке и выпустили.
Едва он появился, как народ бросился к нему и стал расспрашивать его, что делал с ним митрополит.
Отец Нестерова не дал ему отвечать, а содрал с него окровавленную рубаху и показал его спину народу.
Гилевщики обезумели: увидев на нем кровь, они стали ломать дверь митрополичьего двора; притащил кто-то бревно, и в несколько минут калитка была выломана.
Мятежники, предводительствуемые земскими людьми, очутились у дверей митрополичьих палат и выломали ее. Пройдя несколько комнат, они попали в крестовую; здесь они нашли воеводу, князя Хилкова.
– Зачем ты нас бегаешь? Нам до тебя дела нет, а вот нам подавай Никона для расправы.
– Никона в Волхов! – крикнул Лисица.
– Никона с башни! – раздался голос Волка. – Это он стрелецкого голову вора вызволил. Пущай теперь себя спасает.
В этот миг дверь в крестовую отворилась, и Никон, сопровождаемый старцем, софийским казначеем, появился на пороге с крестом в руке.
– Безбожники, от сотворения земли не было еретиков, нарушающих святую обитель владык… Вы пришли за мною… вы хотите меня умертвить… сбросить с колокольни аль бросить с моста в Волхов… Я помолился, приобщился и иду на смерть… Расступитесь…
Толпа расступилась, и митрополит двинулся вперед; но когда за ним последовали Никандр, князь Хилков и следовавшие за ним боярские дети, кто-то крикнул:
– В земскую избу!
Народ наступил на безоружных и начали бить чем ни попало и Никона, и боярских детей, и старца Никандра, и Хилкова.
Видя, что толпа обезумела, бывшие здесь же боярские дети, братья Нечаевы, бросились к церквам и вызвали священников с крестами и хоругвями; а стрельцы-гилевщики, братья Меркурьевы, стали защищать митрополита и воеводу.
Народ тогда повлек лишь Никона вперед к земской избе; на пути им встретилась церковь. Никон хотел туда войти, но народ вступил с ним в борьбу и не пускал его. Здесь вновь Меркурьевы не дали его убить.
– Дайте мне хоть сесть у святых дверей… дайте отдохнуть… или отпустите душу мою с верою и покаянием… Не язычники же вы… не звери, не дьяволы…
Когда он это говорил, священники со всех соседних церквей с крестами, иконами и пением появились и окружили народ.
– Идемте к знаменью Пресвятой Богородицы молиться, да образумит она народ и простит ему его согрешения… Приблизьтесь с хоругвями, крестами и иконами, – крикнул Никон.
Пред святынями народ расступился, и митрополита окружило все духовенство.
– Идите, братия, в святую церковь, храм Божий… Отслужим там соборне святую литургию, я приобщусь и пособоруюсь, а там и дух испущу, – произнес слабым голосом Никон.
Святители взяли его под руки и повели тихо.
В церкви начали благовест, и все церкви стали ему вторить.
После службы духовенство усадило разбитого Никона в сани и отвезло на митрополичий двор.
В тот же день Никон написал письмо к царю, в котором, рассказав вкратце дело, закончил его следующими словами: «чая себе скорой смерти, маслом я соборовался, а если не будет легче, пожалуйте меня, богомольца своего, простите и велите мне посхимиться».
XXIVЦарский посол
Нападение на Никона было последнею вспышкою мятежа; народ протрезвился и ужаснулся, вспомнив о страшных последствиях гили. Легко мятежу было сладить с воеводою и митрополитом, но Москва была грозна. Стали гилевщики рядить да судить: крест целовать-де на том, что если государь пришлет в Новгород сыскивать и казнить смертию, то всем стоять заодно и на казнь никого не выдавать: казнить, так казнить всех, а жаловать – всех же.
Думали и во Псков послать лучших людей, чтоб обоим городам стоять заодно.
По всем улицам поставили сторожей от гилевщиков, чтобы ничьих дворов больше не грабили; жалели, что и в первый день позволили грабить дворы, а грабили их-де ярыжки и кабацкие голыши и стрельцы.
Лучшие люди говорили друг другу со слезами на глазах:
– Навести нам на себя за нынешнюю смуту такую же беду, как была при царе Иване.
Жеглов понимал это тоже, но сам был у вооруженной толпы возмутившихся стрельцов.
Двадцатого марта, в среду, вечером набат ударил в Каменном городе, и десятники забегали по нем, сзывая дворян и боярских детей на вече в земскую избу.
Нехотя и мрачно потянулось туда дворянство, и когда собралось оно туда, оно объявило, что готово царю подписать челобитню о том, чтобы хлеба и денег немцам не отпущать, но записи стоять друг за друга они дать не хотели и разошлись.
Узнав об этом, стрельцы, казаки и голыши побежали за дворянами, чтобы не впустить их в Каменный город.
– Переймем дворян!
– Прибежим прежде них в Каменный город.
– Запрем решетку на мосту.
– Дворян в город не пущать.
– Выбьем их за город. Неистовствовали гилевщики.
У Рыбной, близ моста, встретились им стрельцы и многие земские головы.
– Куда? – крикнули те.
– Бить изменников дворян, – отвечали гилевщики.
– Назад! – крикнули стрельцы. – Надобно и ту беду утушить, которую завели, а не вновь воровство заводить… А кто нас не послушает, того в Волхов с моста. Ступайте лучше в земскую избу, нужно к царю выборных послать.