Иным будет грешникам,
Мужам беззаконным,
Иным будет грешницам,
Женам беззаконницам
И младенческим душегубицам,
Котлы им будут медные,
Огни разноличные,
Змеи груди их высосаемы
И сердце вытягаемо:
То им мука вечная,
Житие бесконечное.
– Полно, полно, отец дьякон; то калики перехожие поют, а не Святое Писание, – заметил царский духовник.
– Все едино, – авторитетно произнес дьякон, – и калики Божьи люди.
– Вот и икона об аде уместна в церкви Божьей… и зачем нет? На страх грешникам.
– Да, – покачал сомнительно головой Неронов, – но не покляться же ни разбойникам, ни аду.
Хотел было заспорить с ним дьякон, но вдруг, как бы что-то вспомнив, он взял свой посох, шляпу, поклонился хозяину и гостю и поспешно вышел.
Пошел он прямо к стрелецким слободам и там остановился у одного небольшого домика, на воротах которого красовалось метло, то есть что здесь, дескать, подворье для приезжих.
Он постучал в ворота. Отворили ему дверь старая баба и хромой рыжий горбунок.
– Здесь подворье Настасьи Калужской? – спросил дьякон.
– Здесь, здесь, батюшка, кормилец… Я-то она самая – хозяйка, а это – братишка мой, Терешка… Что же это ты, озорник, благословение-то отца дьякона не возьмешь?
– Благословите, батюшка, – прошепелявил Терешка.
– Господи благослови. Что, приезжие попы еще здесь? – прокозлил дьякон.
– Здесь, здесь, батюшка, пожалуй в избу.
Дьякон пошел за старухой. Она ввела его в обширную горницу; в углу ее висело множество старинных образов – и все из запрещенных Никоном; посреди комнаты стоял стол, на нем миска, и из нее деревянными ложками, сидя на скамьях, хлебали щи несколько священников в подрясниках.
– Хлеб да соль, – сказал дьякон.
– Милости просим, – произнес приветливо старший из них.
Это были все сотрудники отца Василия по изданию требника; они приехали к избранию патриарха и их не отпускали домой под разными предлогами.
– Вести недобрые, – сказал дьякон. – Был милейший у царского духовника, и тот сказал: надоть наперсные пожаловать отцам протопопам за восстановление древлеобычного двуперстного знамения, а тот как раскричится: надо исправить все заблуждения в требниках собором!
– Созови он хотя сто соборов, всех изобличу в ереси, – воскликнул протопоп Аввакум, поднявшись с места и ударив кулаком по столу.
При высоком его росте, щетинистой бороде и малочесанной голове его резкий и басовой голос имел потрясающее действие, в особенности когда его глаза блистали негодованием и злобой.
– Нам, – продолжал он, – попам из других мест: я – из Юрьевца Польского, Лазарь – из Романовки, Никита – из Суздаля, Логгин – из Мурома, Данила – из Костромы, – нам-де на нашего милейшего плевать… Имеем мы своего епископа, свою паству. Читать мы и будем по своим книгам древлезаветным… Молиться будем своим иконам и креститься будем двуперстно.
– Правда! Воистину он говорит! – крикнули голоса.
– У вас на Москве он точно топор, аль секира на вашей шее, – продолжал Аввакум. – Вы и разделывайтесь с ним, а мы на воеводствах да по областям сами господа, люди вольные. А коли после собора не захочет он ставить из нашей братии, на то есть Киев аль Царьград: оттелева будут ставленные грамоты нашим епископам и попам.
– Да скажи, – прервал его Никита, – и отец-то Василий ханжа и еретичествует: единогласие и согласие сочинил в церковном служении, проповеди, на смех курам и на соблазн народа говорит… Уж умнее не скажешь слова Божьего и Евангелия. Все это латинство и стряпня киевлян, андреевских старцев.
– Горе нам, горе! По словам апостола, времена Антихриста пришли, – заревел Аввакум. – Будут лживые знамения… Будут лжепророки… сиречь проповедники… Вот и милейший, а не светлейший, сонмы проповедников-юнцов выпустил, и те ходят в народ, исцеляют снадобьями и волшебством недуги и призывают к покаянию. Бают они: старики-де чревоугодники, пьяницы, безобразники, и говорят они, что грешным иереям геенна огненная, а в предании сказано:
Погреба им будут глыбокие
Мразы им будут лютые.
– Неронов, – прервал его дьякон Федор, – баит, что это сказ калик перехожих.
– Калик перехожих, – стукнул Аввакум вновь о стол рукой. – А это нешто не люди Божьи?.. Сам Иван Грозный, и тот Василия Блаженного нес на своих раменах, когда воздвиг его имени церковь. Мы от древнего сказания и свычая не откажемся, пущай нас распинают, пущай жгут на огне… не нужно нам новшеств – жили без них наши деды, и мы проживем.
– Аминь! – воскликнула вся братия.
– Так и передай, отец дьякон, своему батюшке – царскому духовнику. Мы здесь синклитом говорим: не нужно и собора, все это смута и мятеж в церкви Христовой; хотим жить по старине, желаем молиться по тем книгам и тем иконам, по которым спасались наши деды и святители Петр, Филипп, Гермоген и Иов. Пущай тако доложит царю; мы же, богомольцы его, будем вечными его рабами… Не нужно нам тож святейшего, а нужен раб Божий патриарх… Не по чину тож и непригоже церковному и царскому рабу именоваться великим государем… Да, и это порасскажи ему.
Аввакум повел дьякона в соседнюю комнату – она вся завалена была старыми образами.
– Это все, – сказал он, – Никон хотел предать сожжению, мы спасли святыни и сложили здесь, а коли грех продлится, мы разошлем их по монастырям и скитам.
– Господи помилуй… Господи помилуй, – шептал Федор и, уходя, произнес громко, чтобы слышала вся братия: – Беспременно передам батюшке… Пущай Тишайший сыщет сие безобразие и кощунство.
XXXIIЦыганка
Цари наши жили в старину патриархально и просто. Вся семья, из скольких бы членов она ни состояла, громоздилась в одном и том же дворце, со всем своим огромным штатом…
Так было и при Алексее Михайловиче; после смерти его отца с ним оставались и три его сестры, Ирина, Анна и Татьяна.
Все они, после неудачного сватовства старшей к королевичу датскому Вольдемару, оставались Христовыми невестами и, по тогдашнему этикету, не оставляли царского терема и жили в нем со всем большим своим штатом.
Между тем царица Марья Ильинична, жена Алексея Михайловича, имела год от году детей, и ее собственная семья разрослась; Бог ей дал пятерых сыновей и шестерых дочерей: Софью, Евдокию, Марфу, Екатерину, Марию и Феодосию.
Все эти дети имели дядек, нянек, постельничих, служек, сенных девушек; кроме того, при дворе жило множество приживалок и дальних свойственников и родственников царских, так что во дворе стало тесно, когда вступил на патриарший престол Никон.
Царь посоветовался с ним и с Боярской думой, и решили царских сестер временно, до перестройки терема, перевести в женские московские монастыри и дать им приличный штат и содержание или, как тогда говорили, «кормы».
Этому переселению в особенности сочувствовали Милославский и Морозов, так как при царевнах родственники их, Стрешневы, наводняли дворец, а с их удалением окончательно дворец должен был оказаться в руках Милославских. Так как Алексей Михайлович находился под решительным влиянием царицы, и хотя он в письме своем к Никону и уверял того, «что слово его теперь во дворце добре страшно и делается все без замедления», но это было маленькое хвастовство со стороны его, а всем во дворце заправляла царица Марья Ильинична; поэтому царевны были для нее и для Милославских лишним бременем.
Царевны же обрадовались этому событию, так как это делало их, некоторым образом, самостоятельными: они должны жить вперед на своем хозяйстве, да хоть в монастыре, но не под строгим глазом всей придворной прислуги и челяди.
Татьяна Михайловна избрала временно Алексеевский монастырь, и частью из царской казны, частью из монастырского приказа стали делать необходимые пристройки и отделки, чтобы привести хоромы в приличный для царевны вид.
Сам патриарх приехал в монастырь осмотреть, как все делается, и когда затем царевна должна была туда переехать, он лично освятил ее помещение.
Помещение царевны было так устроено, что ее горницы были отдельно от прислуги и служб ее, и к ней можно было попасть прямо из сада, минуя монастырь; это давало ей возможность и принимать и выезжать без контроля со стороны обители и даже собственной прислуги.
Притом царевна сократила свой штат, что очень понравилось Милославским: расходы-де уменьшились значительно, а царевне это было на руку – она избавлялась от шпионства челяди, что было тогда между дворовыми в большом ходу.
Поселилась царевна в монастыре уютно и с большим удобством. Не стесняясь больше ни придворным этикетом, ни празднествами, она проводила все время или в чтении церковных книг, или в поездках по монастырям и церквам, или в посещениях дворца и боярских именитых людей и родственников.
Пылкая и энергичная ее натура нашла какую-нибудь пищу, и она повеселела и как будто вновь родилась: ей на свободе показался и мир Божий прекрасней, и сделалось ей так легко и радостно на сердце, и захотелось ей еще пуще прежнего любить кого-нибудь.
Но кого любить? Князя Ситцкова? Но тот давно женился, разжирел и уехал воеводою, а из тех, кого она знала и с кем могла по этикету двора говорить, были близкие родственники. Когда она ходила однажды с такими мыслями по саду обители, в ее воображении вырос величественный образ Никона.
Давно уж запал он в ее мысли, но она обожала его как идеал прекрасного, умного и честного.
Когда она так думала, неожиданно из соседней аллеи появилась цыганка.
Царевна вздрогнула; пред нею стояла женщина высокого роста, с блестящими черными глазами, в лохмотьях и с лицом, измазанным сажей.
– Ай да раскрасавица царевна, ай да распрекрасная… Позолоти ручку – всю правду скажу… жениха выгадаю, – заговорила она.
– Иди прочь, я не гадаю, кто впустил тебя…
– Не гони ты прочь счастья… позолоти ручку… дай ручку…
И, не ожидая ответа, она вынула из кармана несколько бобов, и с ними были и раковые жерновки, и раковинки, встряхнула она все это в закрытых руках и потом, отняв одну руку, стала болтать: