Патриарх Никон. Том 2 — страница 21 из 71

Отдаленность обители от Москвы, уединенность и затворничество Никона много способствовали этому плану, так как в случае внезапной его кончины все было бы, как говорится, и шито и крыто.

Вот почему, с месяц спустя после того, как Никон повидался в Москве с Епифанием, ему доложили, что некто иеродиакон Феодосий желает с ним видеться.

Никон принял его.

Распростершись на полу, тот просил у Никона защиты от обид, понесенных им от митрополита Питирима и архимандрита Павла, и порассказал об них такие страсти, что Никон сжалился над ним и велел ему остаться в монастыре. Но чтобы не обременить братию его содержанием, Никон велел ему поселиться в его кельях, с его служителями.

Штат его не был здесь сложный: крещеный поляк Николай Ольшевский, саввинский сотник Осип Михайло, кузнец Козьма Иванов и портной Тимошка Гаврилов. Михайло был у него на посылках, Ольшевский камердинерничал, Иванов необходим был ему для нескольких экипажей, а портной обшивал его, так как мы видели, что платье его все заарестовано было в Москве.

Кузнец был глуп и далее кузнечного дела не шел. У него, казалось, вся человеческая сметка ушла в кузнечное дело и в его жилистые руки. Это был высокий парень, рябоватый, вечно неумытый и нечесаный, с разводами сажи на лице. Но он чрезвычайно гордо держал себя со всеми как патриарший кузнец, без которого святейший не отправлялся ни в какую дорогу.

Тимошка Гаврилов, худой, бледный, слабосильный и малорослый, был хороший портной, но имел кое-какие слабости, и все, глядя на его худобу, издевались над ним.

Ольшевский, среднего роста, но плечистый и крепкий поляк, с серыми глазками и большими рыжими усами, был человек, приверженный к Никону, готовый отдать за него душу. Любил он употреблять «альбо», «джелебы» и «надея на Бога» кстати и некстати.

Михайло был рослый хохол, жилистый и плечистый.

Все они занимали одну обширную келью близ кухни и размещались на нарах.

К ним-то послушник привел Феодосия от имени патриарха и велел его устроить.

– Альбо то можно! – воскликнул поляк. – Куда же мы его денем?.. Джелебы то было бы в Новом Иерусалиме, иное дело.

– Да уж девайте, куда хотите, – заметил скромно иеродиакон, – а без благодарности, знаете… Как вас чествовать?

– Николай Ольшевский… Я-то ничего… вот, надея на Бога, как мы в Новый Иерусалим… а здесь одно паскудство… Джелебы то можно бы…

– А робыть що будешь? – осклабил зубы Михайло.

– Я? Службу править буду… на клиросе петь.

– И без тебя здесь народу много, а ты вот в кухню бы да к меху.

– И то можно… но я больше по портняжному…

– Куда тебе, – крикнул портной, – не твоего ума дело.

– Альбо то можно, – заступился Ольшевский, – Пришел гость, а тут и ссора. Надея на Бога, и ему станет хлеба… а хлеб не наш – патриарший. А он-то, святейший, кого хочет, того и жалует. Джелебы он послушал, так нам бы на орехи пожаловал… А вот как тебя?

– Иеродиакон Феодосий.

– Неро… иеро… Уж позволь чествовать тебя диаконом… Да вот… да что, бишь, я хотел сказать? Ну, в другой раз; теперь, диакон, коли есть хочешь, то иди на куфню, там и накормят, а здесь, коли хочешь спать, так дрыхай хошь три дня и три ночи сряду… Джелебы… да надея на Бога, мы в Новый Иерусалим…

Поселился, таким образом, Феодосий с служителями патриарха и вскоре подружил с ними. Рассказывал он им в длинные вечера были и небылицы: были тут и сказки и былины, и овладел он всей этой честной компанией, так что, как уснет патриарх и монастырь, они прикасаются к чарочке. Тогда они запрут свою келью, и так как стены и двери толстые, да от патриарха и от келий монастырских далеко, то они иной раз и затянут:

Чарочки по столику похаживали…

аль:

И заливаются они, точно соловьи, и пуще всех Феодосий-чернец, да иной раз вприсядку, а там, гляди, кузнец Козьма и Михайло по-казачьему, а Ольшевский только покручивает усы да ходит козырем аль стучит нога об ногу и притопывает в такт… Как не сдружиться при такой жизни?

Вот и стал иной раз Михайло жаловаться Феодосию, что сердце у него заедается за его Украиною, да ехать туда нельзя: он панский и боится виселицы за побег; а там дома и молодицы и детки малые. И льет при этом рассказе хохол горькие слезы.

Слушая это, Ольшевский только покручивает усы и хочется ему тоже молвить о далекой своей стороне, да что-то не клеится, – начнет и слышно только:

– Джелебы… альбо то можно… надея на Бога…

А там покрутит усы, махнет рукой и расплачется.

Только Тимошка-портной сидит, как филин, глядит в землю, и мысли его не то далеки, не то близки… молодка-вдовушка… а у молодки той очи быстрые и брови-то соболиные – точно колесом прошло; щеки – точно белый снег, покрытый алой кровью… и у вдовушки избенка знатная – вся в сруб, а ставни и ворота створчатые… и ходит вдовушка по воскресным дням в Крестовый честному кресту поклоняться, да святым мощам помолиться. А сердце добра молодца ключом кипит, а вдовушка не токмо не возглянет на него, но и покосится, точно на чудище…

– Уж приворожи ты ее аль волшебством, аль ведовством, – говорит он однажды Феодосию. – А тот похвалялся всяким зельем…

– Приворожить-то приворожу, – отвечал Феодосий… – Да видишь, нужно бы и пенязь всяких… Молодицу-то приворожишь, да надоть ей и того и иного.

– Где же взять-то? – вздохнул портной.

– Взять-то есть где, – у святейшего пенязей и куры не склюют… Вот ты его приворожи к себе… а там, коли будут пенязи, так приворожим и молодку…

– А как же то делать?

– Вот ты возьми пригоршню муки пшеничной, да прижарь на сковородке на огне, скатай с водой в ком, да волос туда положи, да потом с лица оботри комком пот, а там, коли будут печь для патриарха хлеб, ты в хлеб по махонькому по кусочку всунь… аль пять, аль десять крохотных комочков… Как проглотил хоша и один – так и приворожится… даст он тебе и пенязь и всякого добра.

Обрадовался Тимошка-портной и готов сейчас это сделать, а Феодосий байт:

– Нет, шалишь; ты постись три дня, да Богу молись, да по десять поклонов и утром и вечером ударь, да как ложишься спать, на правом боку засни, а наутро правой ногой вставай, да коли попа встретишь, берегись… Ну и потом ты мне скажи… да чтоб не было ни утра ни вечера, да ни середы ни пятницы, не праздник… да чтоб луна на ущербе не была.

Затвердил это Тимошка и в точности исполнил, а там подъехал к Феодосию…

– Ну, что ж? – спросил он.

– А вот тебе и мука, – вынул Феодосий пригоршню муки в бумажке и подал ему. – Но ты гляди, – прибавил он, – коли на сковородку положишь, так бай трижды: калисперо, калисперо, калисперо.

Пошел с мукой Тимошка и твердит про себя: калисперо.

Был он хорош с поваром, которому часто чинил белье и платье, и тот дал ему сковородку.

– А для ча? – спросил тот, пожавши плечами, означавшее: «После меня разве кто смеет что-либо готовить».

– Снадобье от живота Феодосий дал.

– Э! – махнул тот рукою. – Не по нашей части в таком разе. – Ладно, – молвил повар, и сам прижарил муку, как назвал снадобье портной.

Сделал все по сказанному портной, и шарики наделал махонькие, и, все это уложив в бумажку, ушел к себе и запрятал под нары.

На другой день он повару сказал, что он съел все шарики и что ему полегчало.

Несколько дней спустя зашел Тимошка в пекарню поглазеть, как хлеб пекарь готовит, да спросил:

– Какой хлеб будет-де для святейшего?

– А вот! – указал тот на только что приготовленное тесто.

Сунул ему несколько денег в руки Тимошка и просил его сбегать к сторожу монастырскому за питьем, чтобы так, по-приятельски, чарку-другую… Обрадовался пекарь и побежал.

А Тимошка взял тесто патриаршее, да в середину понапихал маленькие шарики чуть видные, точно головка большая от булавки, и когда возвратился пекарь, сидит он, точно святой.

Выпили они по чарке, да по другой, а там Тимошка поглядел, как в печку тот патриарший хлеб посадил и как потом он его вынул уже готовым, и поставил на стол, чтобы простыл. Стали они балагурить и о том и о сем, а там пришли из кухни, взяли хлеб и сказали:

– Будет-де за трапезой сегодня с патриархом и игумен, и казначей, и ризничий, и наместник…

Обрадовался Тимошка и подумал:

«Вот уж приворожу кого ни на есть, и будет мне благо».

Поднялся он радостно и отправился обедать в кухню.

Пообедав, он лег немного поспать, как влетают в их келью повар и Михайло. Повар ревет:

– Как! Да чтоб я, да испортил патриарха… Да в петлю готов… что ты, что ты…

– А кто ж?.. Ежели бы я кухтовал… а то кто же? А там патриарх, игумен, казначей, ризничий и наместник лежат, задрамши ноги, за животики держатся, орут: ратуйте, батюшки светы… Значит, зелье какое ни на есть… аль приворот…

– Приворот! Богородица Святая, да уж не я ли? – воскликнул Тимошка.

– Как ты? – крикнули оба.

Плача и чуть-чуть не вырывая волосы из головы своей, Тимошка-портной рассказал им о приворотном зелье, которое дал ему чернец Феодосий и как он сунул шарики в хлеб.

– Беги же, – крикнул ему повар, – к патриарху, а ты, Михайло, отыщи чернеца… Он, кажись, в кузне… с кузнецом… тот взял его к меху…

Вошли повар и портной Тимошка в келью патриарха.

Это была довольно большая комната в несколько окон; на полу разостлан был большой татарский ковер, вокруг стен татарские диваны, и в углу виднелись дорогие образа с лампадкою. Стол не был еще убран. Начальство обители лежало в больших муках на диванах, а патриарх бегал по комнате и сильно стонал.

– Батюшка, святейший патриарх… без вины виноват… Дал мне чернец Феодосий приворотное зелье… да наделал я катушки, да в хлеб тебе… Хотел милости твоей заслужить…

– Какое зелье… говори скорей, – закричал патриарх.

– И сам-то не знаю… точно крупа мелкая… а он говорил: мука-де…

– Крупа?.. Да это не мышьяк ли?.. Хорошо, что сказал, – произнес с лихорадочным жаром патриарх. – Повар! скорей кипятку… кипятку… да в два чайника… да несколько постаканчиков… А ты, Тимошка, пойди в свою келью и жди приказа.