– Но ты вот что, сестрица, сделай. Пошли ко мне царевичей Алексея и Федора, пущай-де просят за Зюзина.
– Пущай так, – пожала плечами царевна.
Алексей Михайлович ушел.
– Господи, прости мои согрешения, – воскликнула по уходе его царевна, – ведь своей-то воли ни на деньгу…
В тот же час к царю явились сыновья его: Алексей и Федор, последний еще крошечный ребенок, и со слезами, на коленях, умоляли его простить боярина Никиту Зюзина.
Царь как будто удивился, не соглашался долго; когда же ему бояре поднесли приговор, он надписал: «Сослать Зюзина в Казань, где записать на службу, а поместья[40] и вотчины отписать в казну, двор же и движимое имение отдать ему на прокормление».
О том же, что письмо было достоверно, доказывается еще тем, что отношения царя к Нащокину не только не изменились после этого, но он приобрел еще большее доверие царя[41].
Зюзин был, таким образом, козлищем отпущения царского греха и неуместного смиренномудрия Никона.
И осуществилась пословица: иной раз доброта и простота – хуже воровства.
XXVДума царя и Никона
Инокиня Наталья идет по Москве поспешно к Кремлю; она приближается ко дворцу и направляется к терему.
В постельном крыльце она велит доложить о себе царевне Татьяне Михайловне.
– Мама Натя! – встречает ее восторженно царевна. – Я уж думала, что тебя на свете нет… Откуда теперь?
– Да из своей Малороссии: там мне было горе одно… И здесь горе… и там горе…
– Да там-то что случилось?
– Юрий Хмельницкий в монастырь поступил… Брюховецкого избрали в гетманы… Да там все порядка нет: одни тянут к ляхам, другие сюда, к Москве. Режутся теперь, да и резаться будут еще долго. Нет там головы, а бояре только и думают, как бы прикарманить что ни на есть, да поместий нажить. Мир нужен царю с Польшею, а коли мира не будет, так останется ли еще Малороссия за Москвою… один Бог ведает.
– Думает царь и о мире с Польшею, и с свейским королем, да и сам не знает, что делать. Хотим уж уступить даже Смоленск.
– Столько крови пролито за Смоленск, и теперь отдать его… Кто же советники?
– Да те же бояре… Хотели мы было вернуть Никона, да не удалось. Сам он пустился в смиренномудрие, а это на руку боярам.
– Так нет и надежды на примирение? – прослезилась инокиня.
– Какое же примирение, коли царь боится бояр! Вишь, они теперь сильнее его. Забрали все лучшие и богатые земли и поместья, и коли захотят, то выставят больше ратников, чем он. Здесь на Москве у каждого боярина при дворе его по несколько сот холопов… Думал было царь, когда слухи были о том, что ляхи идут на Москву, ехать в Ярославль, да как вспомнил это, так побоялся измены и остался здесь. Уговорили его бояре разделить поместья между ними, по примеру Польши: дескать, не к лицу будет русским боярам быть не так богатыми, как польские паны, коли царь наденет корону Польши. Ну и послушался, а теперь сам плачется.
– Теперь я понимаю. Значит, царь рад был бы вернуть Никона, да бояре мешают…
– Так-то оно. Коли б ссора была, да от царя, он бы с собинным другом давно сошелся… А то бояре знают: коли Никон вернется, он отберет у них поместья, скажет – на государственные нужды, да на ратное дело, а вы не по заслугам получили. Значит, теперь все боярство против него… а царь ему друг… Никон же валит все на царя, и письма, и слова непристойные пишет… «Все от него, – говорит он, – Рыба пахнет от головы». А царь говорит: «Пущай сам приедет, сам поборет их, они сильнее меня. За ним будет народ. Я же что?.. Мои стражники, те же бояре, – захотят и изведут». Да знаешь, мама Натя, чем еще пугают его?.. Вот как была смута московская, так в Коломенском селе сын гостя Шорина кричал: «Бояре-де с грамотами отца послали к польскому королю». Да и каждый день, – продолжала она, – такие грамоты находят то на дворцовом дворе, то на постельных крыльцах. Царь и недоест, и недопьет… Да знаешь ли ты, Никон, коли б явился да угомонил бы бояр, так и царю было бы легче… Не забудь, мама Натя, дети его небольшие, а он видит, как Богдан душу отдал, так Юрия, его сына, и в монастырь упрятали. Родственники наши: Романовы, Стрешневы, Матюшкины и Милославские то и дело жужжат ему это в уши. Ну и совсем осовел и голову потерял. Теперь у него одна забота: как бы угодить боярам… Послали за патриархами греческими, хотят низложить Никона, а царь-то сам знает и понимает, что низложат единственного его друга, и горько плачет он. А Никон сердит на него, да его во всем винует. «Он-де голова всему», – пишет он мне. Ему бы с боярами нужно было ссориться, а он – с царем. И ничего-то я не могу поделать. Уж ты бы к нему, мама Натя, съездила да поговорила: может, тебя он послушает.
– Да теперь не поздно ли? – вздохнула инокиня. – Не сегодня, так завтра приедут патриархи, бояре и низложат Никона.
– Причинит оно большое горе царю. Ведь и обличать онто, Тишайший, будет на соборе не по своей воле, не по своей охоте… Да и за что обличать. За его верность?
Еще долго они говорили в таком смысле, и инокиня решилась пробраться к Никону в Новый Иерусалим.
Несколько дней спустя Ольшевский доложил Никону, что его желает видеть богомолка.
Он принял ее.
Оба бросились друг другу на шею; Натя плакала, а Никон тоже прослезился.
– Как ты похудел, Ника, – говорила инокиня, глядя на него любовно.
– Постарел, скажи. Да и не диво: привык я к труду, к работе, а здесь что? Обитель: пост да молитва. Да и сердце неспокойно.
После того пошли у них расспросы о том и о сем.
Инокиня рассказала ему все, что делалось у них на Украине, как Самко, Золоторенко и Брюховецкий искали единовременно гетманства; какие доносы писал последний на первых в Москву и как он требовал Ртищева в князья малороссийские; потом, как состоялась нежинская Рада, и вместо постригшегося в монахи Юрия Хмельницкого избрали Брюховецкого.
– Да, – воскликнул Никон, – коли бы мы не приняли все порядки малороссийской церкви, едва ли Малороссия была бы наша. Восточная часть ее с Полтавой и северная поэтому тянут к нам, а в западной – весь народ за нас. Одна лишь шляхта тянет в Польшу.
– Это правда, тебе только и обязана Москва тем, что малороссы за нее. Если бы не ты, так не знаем, что бы было с Москвою. Свейцы и поляки теперь примирились, и если бы они ударили с одной стороны, а малороссы с татарами – с другой, так разобрали бы ее на части. Да так Ян Казимир и хотел сделать. После погрома Шереметьева успел он забрать всю Западную Украину, потом перешел Днепр, и под его руку отошло уж более тридцати городов… но не начала Речь Посполитая платить жалованья, и ратники стали разбегаться… Это спасло Москву и посрамило Яна Казимира.
– Да зато, – вздохнул Никон, – он пошел на Волынь и Литву и прогнал нас оттуда… Сначала побили Хованского и Нащокина… Потом Хованского били… били… били… и забрали все города, даже Вильну… Мы здесь так струсили, что хотели было улепетывать в Ярославль.
– Да побоялись измены, – вставила инокиня.
– Какой измены?
– Бояр… Сказывала мне царевна Татьяна Михайловна, как они уговорили царя поделить им земли, и тот отдал им все земли и села не только Великой, но и Малой и Белой Руси… как даже города им отданы на кормление… как в приказах столы отдаются на кормление и называются кормлениями. И сделались бояре сильны и могущественны, пожалуй, сильнее самого царя… и стал он их бояться… измены страшится… боится, что рассердятся и призовут снова на престол аль польского, аль шведского короля. Ведь один брат, а другой племянник Владислава, а последнему целовал крест даже Филарет Никитич… Говорила мне даже царевна: плачет он много, что тебя с ним, собинного друга, нетути. Ты-де его помощь и сила… Да ничего не может он сделать, – все бояре против тебя… Вот и призвал он тебя, чтобы ты-де насильно, собственной волей и властью сел на свой престол… А ты смирился… уехал из Москвы…
– Нет у него воли-то ни на деньгу, – вспыхнул Никон. – Слушался бы меня, того бы не было. Обогатил бояр, сделал из них силу, надавал им поместья и села с крестьянами. Говорил я ему: объяви все земли, и вотчины, и государевы, черными[42]… разреши крестьянам юрьевы переходы. Да, он обещался и ничего не сделал. И я стал принимать и вотчинных и поместных крестьян на церковные земли[43]… Дал он мне на это и клятву, что крестьяне будут черными, что уничтожит местничество; тогда не было бы и боярства. Из нашего боярства он сделал польское панство, и все из-за погони за польской короной. Теперь трудно с ними совладать… Бант, пущай-де Никон явится в Москву, да насильно сядет на престол патриарший… Хорошо, я пойду на Москву… народ пойдет со мною, посадит меня на престол… а бояре ворвутся ночью в патриаршие мои палаты со стрельцами, и будет со мною то, что было со святым митрополитом Филиппом. Иное дело, явиться в Москву, поднять всех, броситься с ними в боярские дома, перерезать их и сжечь их дома. Но что тогда весь свет скажет о Никоне?.. Иное дело, коль он, царь, посадит Никона на престол, тогда я, патриарх и великий государь, сзываю вокруг трона и ратников, и всех верных бояр и царских слуг, и тогда мы идем войной на крамольников во имя закона. Я ведь не против царя, а – за царя!
– А царь говорит: пущай-де Никон сокрушает бояр, а я только спасибо скажу, да в ноги поклонюсь, – молвила инокиня.
– Сокрушить?.. Да как, коли всюду, и здесь в обители, и по дороге, и на заставах московских, – всюду шиши да сыщики… Я здесь и шевельнуться не могу: тотчас в Москву дают знать… Теперь и ничего не сделаешь… А вот думу-то я думаю… У вас там в Киеве без митрополита… кажись?
– Без тебя в церкви большая смута. Вместе с удалением твоим, патриарх, отложился от Руси митрополит Дионисий Балабан… Блюстителем митрополии поставили епископа Черниговского Лазаря Барановича. Но Москва на него косилась: зачем-де без Никона он тянет к царьградскому патриарху? Вызвали они протопопа Нежинского, Максима Филимонова…