Патриархи одарены богато, и прием в Грановитой палате сделан им вполне царский, – а так называемая столовая изба, или, по-нашему, обеденный зал Грановитой палаты, отделан был для заседаний собора.
Народ встретил патриархов больше с любопытством, чем с восторгом и благоговением, а митрополита Паисия Лигарида повсюду народ стал встречать даже враждебно.
Притом Паисий боялся, что при чтении на соборе письма Никона к константинопольскому патриарху ему может быть сделан большой скандал, а потому он заблагорассудил написать царю письмо, которое он закончил следующими словами:
«Прошу отпустить меня, пока не съедется в Москву весь собор: если столько натерпелся я прежде собора, то чего не натерплюсь после собора? Довольно, всемилостивейший царь! Довольно! Не могу больше служить твоей святой палате; отпусти раба своего, отпусти! Как вольный, незваный пришел я сюда, так пусть вольно мне будет и уехать отсюда в свою митрополию».
На этом основании Лигарид ни на одном из соборов не был.
Положение царя становилось затруднительным: он в душе сознавал все великие услуги церкви, государству Никона, всю его полезность ему и народу, и тем не менее теперь речь шла о том, кому отдать предпочтение: или Никону, или почти всем высшим святителям и всему боярству, бывшему против него?..
С этими мыслями, по получении письма Паисия, он отправился к царевне Татьяне Михайловне.
Царевна приняла его, по обыкновению, любовно, расцеловала и усадила на мягкий диван.
– Получил я от Паисия митрополита, – начал царь, – письмо. Отказывается быть на соборах и хочет уехать. А я полагал, что он будет моим защитником.
– Слава те господи, коли он уезжает, – меньше смуты будет на соборе. Этот подлый грек точно лиса прокрался сюда…
– Напрасно ты его не любишь, царевна, – он человек ученый… умный…
– Можно быть ученым и умным, да подлым. Ведь это он заел Никона.
– Никон сам себе враг: всех высших иерархов, всех бояр сделал своими врагами. Я ничего и поделать не могу… послушай, что они бают: они бы его на плаху повели.
– Знаю я. Но будет позор и дому твоему, братец, и всему христианскому миру, коли такого человека, да на плаху.
– Бояре кричат: пущай духовный суд его низложит, только лишит святительства, тогда мы его по первым пунктам уложения за измену и оскорбление царя…
– И ты, братец, допустишь это?
– Кто же говорит, сестрица? Мне, может быть, жальче его, чем тебе… Да я бы сейчас возвел его снова на патриарший престол, да ведь вот чего боюсь: теперь на Москве польские послы, да и со свейцами я в переговорах… Мира нам нужно, а он-то, святейший, пошлет к черту и послов и нас… и снова потянет он войну и снова скажет: в Варшаву! в Краков, в Стокгольм! Не отдаст он ни свейцам – Невы, ни полякам – Западной Малороссии, не уступит он и литовские города… «Будем, – скажет он, – сражаться до последнего; все ляжем костьми, – мертвым бо сраму нет». А мне нужен покой… совсем я измаялся и надобен мне мир.
– Так ты не возвращай его на патриарший престол, – и пущай он сидит в Новом Иерусалиме на покое.
– Нельзя, нужно лишить его патриаршества и избрать нового патриарха; иначе не будет мира ни в церкви, ни в государстве… Говорю это с сокрушенным сердцем, но что же делать, коли иначе делать-то нельзя. Но даю тебе мое честное слово и руку, что будет он у меня и святейшим старцем, и буду я ему как любящий его сын.
– Что я-то своим бабьим умом тебе, братец, могу сказать? По мне, бог с ними с этими почестями, лишь бы зла не сделали святейшему; а будет ли он править царством, аль нет, для меня все едино, для него, кажись, тоже самое… Насильно милым не будешь.
На другой день царь имел тайное совещание с обоими патриархами, и они условились, как и в каком смысле вести собор, чтобы было меньше шуму и огласки.
Седьмого ноября была собрана соборная дума, и на ней присутствовали царь и оба патриарха. Алексей Михайлович коснулся только вопроса об оставлении Никоном патриаршества и требовал, чтобы архиереи подали по этому предмету выписки из правил.
После этого был перерыв на двадцать дней, и 27 ноября государь, собрав вновь соборную думу в присутствии патриархов, предъявил умеренный обвинительный акт и требовал заочного решения.
Государь хотел этим путем решить лишь вопрос: можно ли за отказом Никона от патриаршества избрать нового патриарха. Притом, зная вспыльчивость и резкость Никона, он боялся, что, при личном его объяснении на соборе, он, вероятно, даст много материала для своего обвинения.
Но патриархи уничтожили все его планы: они объявили, что по церковным правилам нельзя никого заочно осудить, и потому без личной явки Никона к суду не может быть и самого суда.
Это погубило дело Никона.
На другой же день отправились за ним в Новый Иерусалим Арсений[48], Сергий[49] и Павел[50].
Выслушав посланных, патриарх сказал:
– Я постановление святительское и престол патриаршеский имею не от александрийского и не от антиохийского патриархов, но от константинопольского. Оба эти патриарха и сами не живут ни в Александрии, ни в Антиохии: один живет в Египте, другой – в Дамаске. Если же патриархи пришли по согласию с константинопольским и иерусалимским патриархами для духовных дел, то в царствующий град Москву приду для духовных дел известия ради.
После такого ответа очевидно, что Никон должен был стоять на своем и не ехать на собор.
Но на него напала нерешительность, и в такой же степени, как это было в приезде его в Москву. Он стал собираться в Москву. Прощание его с братией и провожание его было трогательное. Тридцатого ноября он отслужил соборне обедню, потом молебен, приобщился, пособоровался, благословил братию, перецеловался со всеми, причем горько рыдал. Все присутствовавшие с воплем провожали его, и когда он с небольшой свитой сел в сани и те тронулись в путь, братии показалось, что с его отъездом рушился и их покой, и их мирное счастье.
Отказ же его ехать в Москву произвел сильное впечатление на соборную думу, и оттуда послали к нему резкую бумагу, чтобы он явился на собор, то есть чтоб приехал в Москву 2 декабря, во втором или третьем часу ночи, и остановился бы в Архангельском подворье в Кремле, у Никольских ворот, причем ему запрещалось взять с собой более десяти человек.
С грамотой посланы архимандрит Филарет и келарь Новоспасского монастыря Варлаам. Посланные встретили Никона на пути и въехали с ним в Москву в 12 часов ночи.
Никон всю ту ночь не спал по многим причинам. Самое время было слишком торжественно и решительно, да и в Архангельском подворье он подвергся со стороны приставов и стражи оскорблениям: тотчас по приезде ему дали почувствовать, что он узник. Ходил он взад и вперед по своей келье и обдумывал, как держаться на соборе, как говорить. Все это волновало его, и он был как в лихорадке: проекты, сотни ответов и защитительных речей, один другого эксцентричнее, менялись один за другим в его голове; так же разнообразны и разнохарактерны были и резолюции, какие выносились ему собором: видел он себя то вновь торжествующим и могущественным, то уничтоженным и даже ведомым на плаху.
К рассвету уже он немного прилег и заснул тревожным, лихорадочным сном.
На другой день к нему явились киевский блюститель митрополичьей кафедры епископ Мефодий и два архимандрита.
Епископ и архимандриты, пав перед ним ниц, подошли к его благословению. Патриарх был растроган и дал им братские лобзанья Святители объявили ему, что он должен идти на собор в два часа смирным обычаем, то есть царь и бояре хотели, чтобы он явился на собор не как патриарх.
Никон отвечал, что унизить патриарший сан он не может – это-де будет преступление против церкви. После того он объявил, что имеет с епископом Мефодием переговорить наедине.
Архимандриты удалились.
– Я писал о тебе в грамоте константинопольскому патриарху, что ты посвящен в епископы не по благословению моему; теперь даю тебе это благословение и братское целование и выражаю свое сожаление о написанном. Но ты поставлен был против правил…
– Не знал я, что это против твоего желания…
– Многое и иное творится здесь против моего желания: и проклятое уложение применяют к делам веры, и пойдут путем инквизиторов, как католики… И в Малой Руси вводят боярство и воеводства, уничтожают там все вольности… От этого я и не люб и в изгнании. Увидишь, будет это не собор, а собрание льстецов и угодников царя и бояр… Осудят они меня и, пожалуй, в срубе сожгут…
– Что ты? что ты? Разве это возможно? Тебя так чтит народ.
– И Филиппа митрополита чтил народ, одначе его задушили.
– Теперь не посмеют, – воскликнул Мефодий, – да все казачество поднимется тогда, как один человек.
– Одначе Брюховецкий меня взять с собою не хотел, а потом выдал Марисова с моей грамотою…
– Он теперь плачется, что сделал это нехорошее дело.
– Господь его прости… Теперь идем к обедне…
К двум часам Никон отправился на собор, причем велел нести перед собой крест.
Собинный друг его, Алексей Михайлович, был точно в таком же состоянии: когда наступила решительная минута судить и низложить Никона, ему сделалось и совестно и жаль его.
«Кто же его возвысил, кто ему дал волю, как не я сам, – думал он. – А теперь, на соборе, я главный его судья… Нет, не судьею я должен явиться, а подсудимым вместе с ним; и я должен оправдываться перед собором в обвинениях Никона. Так будет иное дело: не он один станет перед судом, а мы вместе с ним, и пущай нас суд разбирает. Не вправе он будет говорить, чтобы я его осудил… А если собор его жестоко осудит, если бояре потребуют его головы?.. Скорее я позволю отсечь свою, чем его выдам… Главнее всего – не допустить суд выходить из обвинений, которые я начертал… Одного боюсь, чтобы он на соборе чего не наделал, – он так горяч… Но не лучше ли примириться с ним? Да как это сделать? Он так горд, а мне не приходится… да еще на соборе… Если бы он принес еще сразу повинную на соборе – так иное дело».