Сейчас в желто-белой фланели было слишком жарко. Дэвид встал из-за фортепиано и в распахнутом халате принялся расхаживать по комнате, дымя сигарой. Несомненно, он сердился на Патрика за то, что тот сбежал. Испортил ему настроение. Ну да, возможно, он слегка переоценил размер неприятных ощущений, которые Патрик способен стерпеть.
Свои методы воспитания Дэвид основывал на утверждении, что детство — романтический миф, и поощрять подобные взгляды он не собирался. Дети были слабыми и неразумными копиями взрослых, поэтому необходимо любыми способами побуждать в них желание исправить свои слабости и невежество. Как король Чака{23}, великий зулусский полководец, который заставил своих воинов втаптывать в землю колючки, чтобы закалить подошвы босых ног, хотя многим такое обучение поначалу не нравилось, Дэвид тоже стремился к тому, чтобы сын нарастил мозоли разочарования и выработал умение отрешенно взирать на мир. В конце концов, что еще он мог предложить сыну?
На миг у него перехватило дух от бессилия и нелепости ситуации. Он чувствовал себя крестьянином, который в отчаянии смотрит, как стая ворон с удобством устраивается на его любимом пугале.
Тем не менее он упрямо продолжил развивать свои рассуждения. Разумеется, бесполезно ожидать от Патрика благодарности, хотя в один прекрасный день он, подобно зулусскому воину, бесстрашно ступающему закаленными ступнями по острым камням, может быть, осознает, чем именно обязан несгибаемой принципиальности отца.
После рождения Патрика, боясь, что ребенок станет для Элинор отдушиной или источником душевных сил, Дэвид озаботился тем, чтобы этого не произошло. В итоге Элинор смутно уверовала в некую «извечную мудрость», которую Патрик якобы обрел еще до того, как вышел из пеленок. В этой хлипкой бумажной лодчонке она отправила его в плавание по реке жизни и самоустранилась, снедаемая ужасом и виной. Вполне естественно, что Дэвида беспокоила возможная взаимная привязанность матери и сына, но гораздо важнее для него было пьянящее чувство полной вседозволенности при манипуляции ничем не замутненным сознанием, и он с превеликим удовольствием мял податливую глину своими артистическими пальцами.
Дэвид решил переодеться, но на лестнице его внезапно обуяла такая злость, что он сам невольно изумился, хотя целыми днями пребывал в привычном раздражении и взял за правило ничему не удивляться. Возмущение, вызванное бегством Патрика, превратилось в настоящую ярость, справиться с которой он не мог. Он решительно вошел в спальню, обиженно выпятив нижнюю губу и сжав кулаки, однако больше всего ему хотелось сбежать от своего настроения, как тот, кто, прилетев на вертолете, торопится отойти подальше от бешено вращающихся лопастей.
На первый взгляд обстановка спальни Дэвида напоминала монашескую келью — просторное белое помещение с голыми темно-коричневыми плитками пола, замечательно теплыми зимой, когда под ними включали обогрев. На стене висела одна-единственная картина — Христос в терновом венце. С гладкого чела, пронзенного шипом, струйка свежей крови сползала к очам, полным слез и робко поднятым горе, к экстравагантному головному убору, словно спрашивая: «Да я ли это?» Картину кисти Корреджо{24}, самую ценную вещь в особняке, Дэвид забрал к себе в спальню, скромно утверждая, что больше ему ничего и не нужно.
Впечатление скромности разрушало золоченое темно-коричневое изголовье кровати — приобретение матери Элинор после того, как она стала герцогиней де Валенсе; как утверждал антиквар, некогда оно минимум единожды служило самому Наполеону. Кровать устилало темно-зеленое шелковое покрывало работы Фортуни{25}, расшитое фениксами, восстающими из пламени. Шторы из той же ткани висели на простом деревянном карнизе, обрамляя двери, выходящие на балкон с кованой чугунной оградой.
Дэвид нетерпеливо распахнул двери и вышел на балкон. Оттуда открывался вид на аккуратные ряды виноградных лоз, прямоугольные поля лаванды, заплатки соснового бора, а с вершин холмов в предгорьях сползали деревни Бекассе и Сен-Кро. «Как ермолки не по размеру», обычно говорил Дэвид знакомым евреям.
Он перевел взгляд вдаль, на длинный изогнутый горный хребет, который в ясный день, вот как сегодня, казался очень близким и неприступным. Пытаясь отыскать в пейзаже нечто, способное вобрать в себя и ответить на его настроение, Дэвид сжал балконные перила обеими руками и в который раз представил, как легко накрыть всю долину огнем из пулемета, приклепанного к этим самым перилам.
Он собрался было вернуться в спальню, как вдруг краем глаза заметил под балконом какое-то движение.
Патрик долго сидел в своем тайном укрытии, но в тени было холодно; он вылез из-под кустов и с нарочитой неохотой направился к дому по высокой сухой траве. В одиночестве кукситься трудно, нужны зрители, хотя их не очень-то и хотелось. Вдобавок своим отсутствием он никого не наказал бы, потому что вряд ли кто-то заметил бы, что Патрика нет в доме.
Он медленно побрел к особняку, свернул к ограде и остановился посмотреть на огромную гору на дальней стороне долины. В нагромождениях скал и утесов на хребте и на горных склонах можно было различить очертания всяких предметов или лиц, подсказанные воображением. Орлиная голова. Жуткий нос. Толпа гномов. Бородатый старик. Космический корабль. Патрик сосредоточенно уставился в туманное каменное марево, из которого возникали изъязвленные оплывшие профили с провалами глазниц. Вскоре он уже не помнил, о чем думал; подобно магазинной витрине, преображающей товары за стеклом и погружающей зрителя в пучину самолюбования, сознание Патрика отвергло поток внешних впечатлений и обволокло его невнятными грезами, о которых он не смог бы связно рассказать.
Мысль об обеде вернула его к реальности. Он заволновался. Который час? А вдруг он опоздал? А вдруг Иветта уже ушла? Неужели ему придется обедать с отцом? Он всегда огорчался, возвращаясь из мысленных скитаний. Ощущение пустоты ему нравилось, но пугало, когда он приходил в себя и не мог вспомнить, о чем думал.
Патрик пустился бегом. Его подстегивала мысль о пропущенном обеде. Обед подавали ровно без четверти два. Обычно Иветта выходила из кухни и звала Патрика обедать, но сегодня он прятался в кустах и мог не услышать.
В распахнутой двери кухни он увидел Иветту, которая мыла листовой салат в кухонной раковине. У него кололо в боку от быстрого бега; теперь, когда оказалось, что до обеда еще далеко, Патрику стало стыдно за неприличную поспешность. Иветта помахала ему, но Патрик притворился, что никуда не торопится, поэтому помахал в ответ и прошел мимо двери, будто по своим важным делам. Он решил еще раз проверить, не попадется ли ему на глаза счастливая древесная лягушка, а потом вернуться на кухню, к Иветте.
Он свернул за угол, взобрался на низенькую стену у внешнего края террасы и, раскинув руки в стороны, шаг за шагом двинулся над пятнадцатифутовым обрывом слева. Он прошел до самого конца стены, а когда спрыгнул на землю, на самом верху лестницы в сад, совсем рядом с инжирным деревом, то услышал отцовский крик:
— И чтобы я такого больше не видел!
Патрик вздрогнул. Откуда раздался голос? На кого кричит отец? Он крутанулся на месте, огляделся. Сердце встревоженно забилось. Он часто слышал, как отец кричит на других, особенно на мать, и тогда от страха Патрику хотелось убежать. Но сейчас надо было стоять и вслушиваться, потому что он хотел понять, что происходит и в чем он виноват.
— Немедленно поднимайся!
Теперь Патрик сообразил, откуда доносится голос. Он взглянул вверх и увидел отца, который перегнулся через балконные перила.
— А что я такого сделал? — еле слышно спросил Патрик.
Дэвид выглядел таким разгневанным, что Патрик усомнился в своей невиновности и со все возрастающей тревогой пытался сообразить, чем рассердил отца.
Добравшись по крутой лестнице до отцовской спальни, Патрик готов был просить прощения за все что угодно, но ему все-таки хотелось знать, за что именно нужно извиниться. В дверях он остановился и спросил, уже громче:
— Что я такого сделал?
— Закрой дверь, — сказал отец. — И подойди сюда.
В его голосе звучало отвращение к обязанности, возложенной на него сыном.
Патрик медленно пересек спальню, обдумывая на ходу, как умерить отцовский гнев. Может быть, если сказать что-то умное, то его простят, однако ничего умного в голову не приходило, и он мысленно повторял: «Дважды два — четыре, дважды два — четыре». Он мучительно вспоминал, видел ли утром что-нибудь особенное или необычное, способное убедить отца, что Патрик исполняет его наставление «замечай все». Но мысли путались.
Он стоял у кровати и глядел на зеленое покрывало с птицами, вылетающими из костра.
— Придется тебя выпороть, — устало сказал отец.
— Что я такого сделал?
— Тебе прекрасно известно, что ты сделал, — произнес отец холодным, уничижительным тоном, который еще больше убедил Патрика в том, что он виноват.
Внезапно ему стало очень стыдно за свое поведение. Он был совершенным неудачником.
Отец быстро схватил Патрика за ворот рубашки, уселся на кровать, перекинул сына через правое колено и снял желтую комнатную туфлю с левой ноги. Обычно резкие движения заставляли его морщиться от боли, но ради такой уважительной причины он неожиданно обрел юношескую порывистость. Стянув с Патрика штаны и трусы, он примерился, высоко занеся туфлю, хотя правое плечо и ныло.
Первый удар отозвался нестерпимой болью. Патрик хотел снести ее стоически, что обычно восхищает зубных врачей. Он стремился быть храбрецом, а когда наконец понял, что отец пытается ударить его как можно больнее, отказался в это поверить.
Чем больше он сопротивлялся, тем сильнее были удары. Он хотел вырваться, но боялся, и непостижимая жестокость раздирала его надвое. Его объял ужас, зажал тело собачьими челюстями. После порки отец швырнул его на кровать, будто труп.