Мать Дебби, невротичка с движениями словно у жука-палочника на батарейках, мечтала о положении в обществе, которого не могла достичь, покуда рядом отсвечивал Питер со своими историями про буйабес. Известный профессиональный организатор торжеств, она имела глупость следовать собственным рекомендациям. Хрупкая безупречность ее приемов рассыпáлась в прах, как только живые гости вступали на безвоздушную арену ее гостиной. Подобно альпинисту, испускающему дух в нижнем лагере, она передала Дебби свой завет: лезть вверх. Миссис Хикманн прощала Патрику бессмысленность его существования и нездоровый цвет лица за доход в сто тысяч фунтов годовых и тот факт, что его семейство, хоть и не ударило с тех пор пальцем о палец, наблюдало нормандское вторжение со стороны победителей. В конце концов, рассуждала она, Патрику всего двадцать два.
Тем временем Питер все так же коллекционировал забавные случаи и рассказывал истории из жизни своей дочери в быстро пустеющем баре клуба «Травеллерз», куда его приняли через сорок лет настойчивых просьб — не иначе как в минуту слабости, о которой члены клуба, принужденные выслушивать его монологи, теперь горько сожалели.
Отговорив Дебби приезжать, Патрик вышел прогуляться в Гайд-парк. Слезы жгли глаза. Вечер был сухой и жаркий, в воздухе висели пыльца и пыль. Пот стекал по ребрам, выступал каплями на лбу. Над Серпентайном распухшее красное солнце садилось в кровоподтек загазованной дымки. На рябящей воде покачивались желтые с синим лодки. Патрик поклялся себе никогда больше не употреблять героин. Это был главный момент в его жизни, и требовалось повести себя правильно. Во что бы то ни стало.
Патрик закурил турецкую сигарету и попросил стюардессу принести еще коньяка. Без дозы его уже потряхивало. Четыре таблетки валиума, украденные у Кэй, помогли одолеть завтрак, но теперь первые признаки ломки тыркались в его желудке, словно утопленные котята в мешке.
Кэй была американка, с которой Патрик крутил роман. Вчера вечером ему захотелось зарыться в женское тело, увериться, что, в отличие от отца, он все еще жив, и для этого Кэй подходила лучше всего. Дебби была красива (так говорили все) и умна (так говорила она сама), но Патрик заранее воображал, как она нервно расхаживает по комнате, стуча каблучками, словно китайскими палочками для еды. А он нуждался в тепле и ласке.
Кэй жила в съемной квартирке на окраине Оксфорда, где играла на скрипке, держала кошек и писала диссертацию о Кафке. К безделью Патрика она относилась строже других. «Тебе надо себя продавать, — говорила она. — Просто чтобы избавиться от этой фигни».
В квартире Кэй Патрику не нравилось все. Он знал, что не она повесила золоченых купидонов на обои в стиле Уильяма Морриса{55}; с другой стороны, она их и не сняла. Кэй встретила Патрика в темной прихожей, густые темные волосы рассыпаны по плечам, тело задрапировано в плотный серый шелк. Она медленно поцеловала его, в то время как ее ревнивые кошки скребли кухонную дверь.
Патрик выпил виски и принял валиум, который дала ему Кэй. Потом она рассказала про своих умирающих родителей.
— Надо начать плохо о них заботиться, и обиду на то, что они плохо заботились о тебе, как рукой снимет, — сказала она. — Прошлым летом мне пришлось везти их через Соединенные Штаты. Папа умирал от эмфиземы, а мама, прежде железная женщина, после инсульта была как маленький ребенок. Я неслась по Юте со скоростью восемьдесят миль в час, ища, где купить баллон с кислородом, а мама лепетала: «Ой-ой, папочке плохо. Ой-ой».
Патрик представил, как отец Кэй откинулся на заднем сиденье и смотрит остекленелыми глазами, а его легкие, словно порванная рыбачья сеть, тщетно силятся поймать воздух. Как умер его собственный отец? Патрик забыл спросить.
После кристально ясного замечания об «этом самом, в голове» Эрл принялся распространяться о своих «разнообразных вложениях» и о любви к семье. «Детишки», по его словам, «тяжело пережили развод», но, заключил он со смехом, «я диверсифицировал, и не только в плане бизнеса».
Патрик был рад, что они летят «конкордом». Это не только означало, что после перелета у него останутся силы взглянуть на труп отца до назначенной на следующий день кремации, но вдвое сокращало его разговор с Эрлом. Такое надо указывать в рекламе. В голове включился бодрый закадровый голос: «Мы заботимся не только о вашем телесном комфорте, но и о вашем душевном здоровье, поэтому сократили время вашей беседы с таким, как Эрл Хаммер».
— Видите ли, Падди, — говорил Эрл, — я сделал весьма значительное — в смысле, очень большое — пожертвование Республиканской партии, так что могу рассчитывать на место посла практически в любой стране, в какой захочу. Но меня не интересуют Лондон или Париж — это чистое представительство.
Патрик выпил коньяк одним глотком.
— Мне нужна маленькая латиноамериканская или центральноамериканская страна, где посол контролирует ЦРУ на местах.
— На местах, — повторил Патрик.
— Именно. Но тут у меня дилемма. По-настоящему трудная дилемма. — Эрл вновь посерьезнел. — Моя дочь хочет попасть в национальную сборную по волейболу, и в следующем году у нее серия важных игр. Черт, я не знаю, стать мне послом или поболеть за дочь.
— Эрл, — с жаром произнес Патрик, — нет ничего важнее, чем быть хорошим отцом.
Эрл заметно растрогался:
— Я ценю ваш совет, Падди. Честное слово, ценю.
Полет близился к концу. Эрл высказался в том духе, что в «конкорде» всегда встречает «первоклассных людей». В аэропорту Эрл направился на паспортный контроль «для граждан США», Патрик — «для граждан других стран».
— Всего хорошего! — заорал Эрл, махая ему на прощанье. — Еще увидимся!
— Каждое расставание, — прорычал Патрик себе под нос, — это маленькая смерть.
— Цель вашей поездки, сэр? Деловая, развлекательная?
— Ни то ни другое.
— Простите? — Это была грушевидная, коротко стриженная женщина с кожей как у слизняка, в больших очках и темно-синей форме.
— Я приехал забрать тело моего отца, — промямлил Патрик.
— Простите, сэр, я не расслышала, — с профессиональным раздражением сказала она.
— Я приехал забрать тело моего отца, — медленно прокричал Патрик.
Она вернула ему паспорт:
— Хорошего дня.
Ярость, которую Патрик испытал на паспортном контроле, заглушила его всегдашний страх перед таможней. (Что, если ему велят раздеться? Увидят его руки?)
И вот он уже ехал в такси, обмякнув на заднем сиденье, многократно заклеенном черной изолентой, что не мешало клочьям поролона вылезать тут и там маленькими желтыми кратерами; вновь среди народа, который здоровой жизнью и правильным питанием двигался к бессмертию, в то время как он сам нездоровой жизнью и неправильным питанием двигался в прямо противоположную сторону.
Покуда такси подпрыгивало на шоссе, Патрик начал нехотя осознавать свое воссоединение с Нью-Йорком. Таксист, разумеется, не говорил по-английски, а его скорбная фотография подтверждала самоубийственную тоску, на которую лишь намекал затылок. Соседние полосы являли всегдашнее сочетание чрезмерной роскоши и убожества. Огромные побитые автомобили с чихающими моторами и лимузины с тонированными окнами стремились в город, словно мухи на любимое лакомство. Патрик смотрел на помятый колесный диск старого белого универсала. Слишком много всего, думал он и ничего не запоминал, словно хитрый склеротик, извлекающий тысячи образов и отшвыривающий их все разом, чтобы влачить свою пустую жизнь под более светлыми, более просторными небесами.
В транс ворвалась мысль, овладевшая им вчера. Невыносимо, что отец вновь обвел его вокруг пальца. Подло лишил шанса трансформировать детский ужас и невольное восхищение в презрительную жалость к нудному беззубому старику. И Патрика тянула к отцовской смерти неистребимая привычка к подражанию. Смерть, разумеется, всегда была искушением, но теперь она казалась искушением подчиниться. Помимо способа принять дерзкую позу в бесконечном водевиле молодости, помимо всегдашнего соблазна крови и саморазрушения, она теперь обрела черты уступчивости, все равно что пойти в семейный бизнес. Положительно, она решала все проблемы разом.
Рядом с шоссе тянулись акры за акрами могильных памятников. Патрик припомнил свои любимые строки: «Умер, умер давно, / Умер давно!» (Как сказано, а?) «И сердце мое — прах, / И колеса по мне стучат, / И кости от боли дрожат, / Ибо в мелкой могиле лежат, / Всего в ярде под мостовой»{56}… что-то… что-то… «сводит меня с ума».
Гудящий металл Уильямсбургского моста вернул Патрика в окружающую реальность, но ненадолго. Ему было муторно и не по себе. Очередная ломка в номере иностранной гостиницы — он точно знал, как это будет. Только теперь это будет последний раз. Или один из последних разов. Он нервно рассмеялся. Нет, он не дастся врагам. Собрать волю в кулак, бить в одну точку, как огнемет. Пленных не брать!
Беда в том, что ему всегда хотелось смэка, как хочется вскочить с инвалидного кресла, когда комната в огне. Если так думать, то лучше уж вмазаться. Правая нога задергалась. Патрик поднял воротник пальто и сложил руки на животе. «Нахер. Идите вы все нахер», — сказал он себе под нос.
Начались роскошные улицы. Кварталы света и тени. Светофоры впереди всякий раз загорались зеленым. Свет и тень тикали, как метроном, покуда они неслись по кривизне земного шара.
Стояла майская жара, давно пора было снять пальто, но оно защищало от осколков стекла, которые прохожие норовили втолкнуть ему под кожу, не говоря уже о замедленном взрыве витрин, отдающемся в костях грохоте подземки и душераздирающем течении секунд, песчинками сыпавшихся в песочных часах его тела. Нет, он не станет снимать пальто. Разве омару предлагают раздеться?
Патрик поднял глаза и увидел, что они на Шестой авеню. Сорок вторая улица, Сорок третья. Ровный мис ван дер строй. Кто это сказал?