Он относился к героину, как другие относятся к любви, а к любви — как другие к героину: как к опасной и непонятной трате времени. Что мог бы он сказать Дебби? «Ты, конечно, знаешь, что два главных чувства в моей жизни — это ненависть к отцу и любовь к наркотикам, но, да будет тебе известно, на третьем месте у меня ты». Какая женщина не гордилась бы медалью, пусть и бронзовой, в таком состязании?
— Заткнись уже, бля, — вслух пробормотал Патрик, опрокидывая второй мартини так же быстро, как и первый.
Если все пойдет в эту сторону, надо будет позвонить Пьеру, воистину замечательному нью-йоркскому дилеру. Нет! Он не сделает этого, он поклялся себе завязать. 555–1726. Номер был все равно что вытатуирован у него на запястье. Патрик не звонил Пьеру с сентября, уже восемь месяцев, но не мог забыть облегчающего волнения этих семи цифр.
Золотая Гроздь вернулся, снимая плотную золотую обертку с горлышка Кортон-Шарлемань и держа бутылку кларета, покуда Патрик разглядывал этикетку с белым замком под золотыми небесами. Может, при таких утешениях и не придется затариваться после обеда, скептически размышлял он, потягивая налитое на пробу белое.
Первое ощущение вызвало улыбку узнавания, как будто различил любимую в дальнем конце людного перрона. Патрик снова поднял бокал, отпил большой глоток бледно-желтого вина, задержал на несколько секунд во рту и лишь потом проглотил. Да, оно действовало, по-прежнему действовало. Некоторые старые друзья не подводят.
Он закрыл глаза, проживая волны послевкусия, словно галлюцинацию. Более дешевое вино оглушило бы фруктовостью, но виноград, представший сейчас его воображению, был восхитительно искусственный, словно серьги из оплывших желтых жемчужин. Патрик воображал толстые жилистые лозы, увлекающие его в жирную красноватую землю. Следы железа, камня, земли и дождя вспыхивали на нёбе, мучительно неудержимые, словно падучая звезда. Ощущения, долго запертые в бутылке, разворачивались, подобно украденному живописному полотну.
Некоторые старые друзья не подводят. Патрику хотелось расплакаться.
— Хотите попробовать Дукру-Бокау? — Золотая Гроздь выговаривал французские слова, как английские.
— Да, — ответил Патрик.
Золотая Гроздь налил красное в нелепо огромный бокал. От одного запаха перед Патриком возникли образы. Поблескивающий гранит. Паутина. Готические погреба.
— Прекрасно, — сказал Патрик, не затрудняясь пробовать вино. — Налейте сейчас немного, я выпью позже.
Патрик откинулся на стуле. Вино на время отвлекло его, но теперь вернулся тот же вопрос: ехать после обеда к дилеру или в гостиницу? Может быть, навестить Пьера просто так, по дружбе? Патрик хохотнул от нелепости такого предлога, но в то же время ощутил сильнейшее сентиментальное желание повидать чокнутого француза. Именно с Пьером Патрик ощущал самое сильное духовное сродство. Пьер восемь лет провел в психлечебнице, воображая себя яйцом. «Да, блядь, восемь лет, — говорил он быстрой скороговоркой с сильным французским акцентом, — я считал себя яйцом. Je croyais que j’étais un oeuf — и это никакая, нахер, не шутка». Все это время его покинутое тело кормили, переворачивали, мыли и одевали сиделки, не подозревавшие, что ухаживают за яйцом. Пьер мог беспрепятственно парить над миром в просветлении, для которого не требовалось грубого посредничества слов и чувств. «Я понимал все, — говорил он, глядя на Патрика с вызовом. — J’avais une conscience totale».
В своих путешествиях Пьер иногда заглядывал в больничную палату и с брезгливой жалостью зависал над еще не проклюнувшимся яйцом своего тела. Однако через восемь лет он внезапно понял, что его тело умирает от отсутствия внимания.
«Пришлось мне снова втискиваться в свое говенное тело, и это было омерзительно. J’avais un dégoût total»[19].
Патрика заворожил этот рассказ. Напомнил отвращение Люцифера, когда тот втискивался в холодные концентрические витки змеиного тела.
Однажды сиделки пришли с губками и протертой едой и увидели, что Пьер после восьми лет молчания и неподвижности сидит на краешке кровати, слабый, но исполненный нетерпения.
— Ну, я пошел, — объявил он.
Тесты показали, что он в ясном сознании, быть может даже чересчур ясном, так что его выписали из лечебницы как здорового.
Теперь лишь постоянная подпитка героином и кокаином позволяла ему сохранять грубое подобие прежнего восхитительного безумия. Он зависал, хотя и не с той легкостью, на границе между своим телом и роковой ностальгией по бестелесности. В мягком сгибе его локтя, подобно вулкану, выросла болячка, холмик запекшейся крови и рубцовой ткани, позволявший вгонять иголку инсулинового шприца вертикально, попадая с первого раза, — открытый путь в кровоток, через который, словно через пожарный выход, в любую секунду можно было ввести очередной спидбол и унять ужас заточения в негостеприимном теле, ощущавшемся почти как неродное.
Жизнь Пьера была до крайности упорядоченной. Он бодрствовал двое с половиной суток, потом вмазывался большой дозой героина и спал или, по крайней мере, лежал следующие восемнадцать часов. В периоды бодрствования он продавал наркотики быстро и эффективно — покупатели редко проводили в его черно-белой квартире больше десяти минут.
Было бы крайне неудобно, если бы клиенты умирали у него в ванной, так что он запретил колоться у себя; впрочем, для Патрика очень скоро было сделано исключение. Все прошлое лето Патрик пытался жить в одном режиме с Пьером. Они часто просиживали целые ночи за положенным горизонтально зеркалом, служившим Пьеру столом, голые по пояс, чтобы не закатывать и не опускать рукава, кололись каждые пятнадцать минут и, исходя химически пахнущим потом, говорили на свои любимые темы: как достичь полной бестелесности, как стать свидетелем своей смерти, как оставаться в пограничье, не затронутом теми чертами, которые навязала им предшествующая история жизни, как бессовестны и мелки ненаркоманы и, конечно, как они сами завязали бы, если бы только захотели, — желание, которое ни у того ни у другого надолго не задерживалось. Черт, подумал Патрик, осушая третий бокал белого вина и быстро подливая себе еще. Нельзя об этом думать.
При таком отце (плак, плак) у Патрика всегда был дефицит авторитетов и ролевых моделей, но в Пьере он наконец нашел пример для подражания и доверенного советчика. Во всяком случае, так было до тех пор, пока Пьер не попытался ограничить его двумя граммами кокса в день вместо семи, которые Патрик считал абсолютно необходимыми.
— Совсем нахер чокнулся! — орал на него Пьер. — Хочешь прихода каждый раз. Ты себя угробишь.
Эти препирательства подпортили конец лета, но в любом случае Патрику пора было избавляться от сыпи, которая пошла у него по всему телу и воспалилась, а также от язвочек, усыпавших рот, горло и желудок, так что через несколько дней он вылетел в Лондон, чтобы посетить свою любимую клинику.
— Oh, les beaux jours[20], — вздохнул он, жадно заглатывая сырую лососину. Потом допил вино, уже совершенно равнодушный к вкусу.
Кто тут еще в этом гнусном ресторане? Удивительно, что Патрик до сих пор не огляделся. А впрочем, ничего особенно удивительного. Они не призывали его разрешить Загадку Чужого Разума, хотя, разумеется, люди, которые, как Виктор, считают, что здесь вообще есть загадка, обычно целиком погружены в исследование работы собственного разума. Странное совпадение.
Патрик с холодностью рептилии обвел глазами сидящих. Он ненавидел их всех, вместе и по отдельности, но особенно — невероятно толстого мужчину, сидящего с блондинкой. Наверняка он ей платит за то, чтобы она скрывала свое отвращение.
— Как же ты омерзителен, — пробормотал Патрик. — Ты никогда не думал сесть на диету? Да, на диету. Или тебе никогда не приходило в голову, что ты отвратительно жирный?
Его разбирала злоба и агрессия. От спиртного слишком жесткий приход, подумал он, вспомнив мудрое изречение своего первого дилера, еще школьных времен, обдолбанного старого хиппи по имени Барри.
— Если бы я был таким жирным, — продолжал он, обращаясь к толстяку, — я бы покончил с собой. Хотя для этого побудительных причин не нужно.
Вне всякий сомнений, он обладал нулевой толерантностью к толстякам, женщинам, старикам, представителям другой расы, ненаркоманам и наркоманам и, разумеется, был таким снобом, что никто не удовлетворял его требованиям. Не было такого меньшинства или большинства, которое по той или иной причине не вызывало бы у него ненависти.
— Все хорошо, сэр? — спросил один из официантов, принявший бормотания Патрика за попытку сделать заказ.
— Да-да, — сказал Патрик.
Далеко не все хорошо, подумал он, нельзя всерьез ожидать, что кто-то согласится с таким утверждением. Сама мысль, будто все может быть хорошо, возмутила его до опасного сильно. Согласие — слишком редкий товар, чтобы тратить его на такие нелепые утверждения. Патрик уже думал подозвать официанта и развеять ложное впечатление счастья, которое мог у него создать. Однако другой официант — оставят ли они его когда-нибудь в покое? и стерпит ли он, если это правда случится? — нес ему стейк-тартар. Патрику хотелось острого, очень острого мяса.
Через две минуты он уже умял горку сырого мяса и картошку фри. Во рту горело от соуса табаско и кайенского перца.
— Ну вот и умничка, — сказал себе Патрик голосом няни, — набил животик.
— Да, — послушно согласился он. — Набил — это ведь как соломой набивают, да?
— Скажешь тоже, соломой, — запыхтел он, — ишь, выдумал! Ты всегда был странным ребенком. Ничего хорошего из этого не выйдет, попомни мои слова, молодой человек.
О господи, началось. Бесконечные голоса. Диалоги в одиночестве. Мерзкий вздор, льющийся из него без остановки. Он залпом выпил бокал красного с жадностью, достойной Лоуренса Аравийского в исполнении Питера О’Тула, когда тот опрокидывает в себя стакан лимонада после многодневного перехода через пустыню. «Мы взяли Акабу»