— Если бы только так! — отозвался Патрик. — Боюсь, они владеют страной.
— Они не многим лучше колонии муравьев, — продолжала Анна, — да еще ничего полезного не делают. Помнишь муравьев в Лакосте? Они целыми днями чистили вам террасу. Кстати, о полезных делах: чему ты намерен посвятить жизнь?
— Хм, — отозвался Патрик.
— Боже милостивый! — воскликнула Анна. — Ты виновен в ужаснейшем из грехов!
— В каком это?
— Ты понапрасну тратишь время, — ответила Анна.
— Да, точно, — сказал Патрик. — Я в ужас пришел, осознав, что уже слишком стар, чтобы умереть молодым.
Раздраженная, Анна сменила тему:
— Собираешься в Лакост в этом году?
— Даже не знаю. Чем дальше, тем меньше мне там нравится.
— Я всегда хотела перед тобой извиниться, — сказала Анна, — но ты вечно был удолбанный и вряд ли понял бы. Много лет я чувствовала себя виноватой за то, что ничего не сделала, когда ты сидел на лестнице во время той жуткой родительской вечеринки. Я обещала тебе позвать маму, но не смогла. Надо было вернуться к тебе или разобраться с Дэвидом, ну или еще что-нибудь. Я всегда чувствовала, что подвела тебя.
— Ничего подобного, — возразил Патрик. — Я помню вашу доброту. Встречи с добрыми людьми, пусть даже редкие, откладываются в детях. Казалось бы, каждодневный ужас все нивелирует, но нет, встречи с добром резко выделяются на его фоне.
— Ты простил отца? — спросила Анна.
— Удивительно, как удачно вы выбрали момент для такого вопроса. Неделю назад я соврал бы или сморозил бы что-то пренебрежительное, но только сегодня за ужином я подробно описывал, что именно должен простить отцу.
— И?
— За ужином я был против прощения и до сих пор считаю, что свободу обрету через отрешенность, а не через умиротворение, — начал Патрик. — Если бы прощение не связывали с «величайшей из когда-либо рассказанных историй»{158}, а считали чисто человеческим, я, возможно, решил бы, что отец имеет на него право, он ведь был так несчастен. Из религиозного пиетета я сделать так не могу. При смерти я был не раз и не два, но в конце туннеля никогда не видел фигуру в белом. Нет, разок видел, но это оказался затурканный врач-ассистент из больницы «Черинг-Кросс». Может, действительно нужно сломаться, чтобы начать жизнь заново, только обновление не должно состоять из липовых примирений.
— А как насчет настоящих? — спросила Анна.
— Сильнее мерзкого предрассудка о том, что я должен подставить другую щеку, меня потрясло то, что мой отец совершенно не знал счастья. Я наткнулся на дневник, который его мать вела в Первую мировую. После целых страниц сплетен и длиннющего рассказа о том, как чудесно они ведут хозяйство в большом провинциальном доме и назло кайзеру готовят восхитительные сандвичи с огурцом, попались два коротких предложения: «Джеффри снова ранен» (о ее муже на передовой) и «У Дэвида рахит» (о ее сыне в частной подготовительной школе). По-видимому, отец страдал не только от недоедания, но и от домогательств педофилов-учителей, и от побоев мальчишек постарше. Это вполне традиционное сочетание материнского равнодушия и учительской извращенности помогло отцу стать таким замечательным человеком. Но чтобы простить человека, нужно быть уверенным, что он пытался изменить кошмарную судьбу, предначертанную ему генами, социальным статусом или воспитанием.
— Если бы Дэвид изменил судьбу, то не нуждался бы в прощении, — заметила Анна. — В этом и фишка. Я не утверждаю, что не прощать неправильно. Только зацикливаться на своей ненависти нельзя.
— Зацикливаться бессмысленно, — согласился Патрик. — Но еще бессмысленнее притворяться свободным. Я чувствую, что сильно меняюсь, а на деле у меня могут просто появиться новые интересы.
— Что? — изумилась Анна. — Конец бичеванию отца? Конец наркотикам? Конец снобизму?
— Стоп! Стоп! — остановил ее Патрик. — Чтобы вы знали, сегодня вечером мне ненадолго почудилось, что мир настоящий.
— Почудилось, что мир настоящий, — да ты прямо Александр Поуп{159}.
— Настоящий, — продолжал Патрик, — а не набор эффектов — оранжевые огни на мокром асфальте; лист, прилипший к лобовому стеклу; шелест шин такси на залитой дождем улице.
— Эффекты очень зимние, — отметила Анна.
— Да, февраль на дворе, — кивнул Патрик. — В общем, на миг мир показался мне материальным, физически присутствующим, состоящим из вещей.
— Вот это прогресс, — похвалила Анна. — Раньше ты был с теми, кто считает мир чистой воды порнухой.
— От привычки отказываешься, когда она начинает тебя подводить. Так от наркотиков я отказался, когда кайф слился с болью и я мог с тем же успехом колоть себе ампулы собственных слез. Касательно наивной веры в то, что богатые интереснее бедных, а титулованные — нетитулованных, ее невозможно поддерживать без убеждения, что рядом с интересным человеком становишься интереснее сам. Предсмертная агония этой иллюзии чувствуется, когда бродишь по гостиной, полной звезд, и маешься от скуки.
— Ну, это твоя личная проблема.
— Что же до бичевания отца, — продолжал Патрик, игнорируя реплику Анны. — Сегодня вечером я вспоминал его не в связи с собой, а просто как усталого старика, который просрал свою жизнь, последние годы прохрипев в линялой голубой рубашке, которую носил летом. Я представлял его во дворе той жуткой виллы решающим кроссворд в «Таймс», и он казался мне все более жалким, заурядным и недостойным внимания.
— Примерно так же я отношусь к своей жуткой старушке-матери, — призналась Анна. — В годы депрессии, которая для некоторых так и не кончились, она подбирала бездомных кошек, кормила их, ухаживала за ними. В доме было полно кошек, и я, совсем маленькая, привязывалась к ним и играла с ними. Осенью моя безумная мать начинала бубнить: «Они не переживут зиму. Они не переживут зиму». Зиму кошки не переживали только потому, что она пропитывала полотенце эфиром, бросала его в старую стиралку, потом запихивала туда кошек, включала машину и топила бедняг. Наш сад превратился в кошачье кладбище, стоило вырыть ямку — показывался кошачий скелетик. Помню страшный скрежет, когда они царапались, пытаясь выбраться из стиралки. Еще помню, как мать засовывала кошек в стиралку, а я стояла у кухонного стола — в ту пору я была не выше кухонного стола — и умоляла: «Не надо, пожалуйста, не надо!» — «Они не переживут зиму!» — бухтела мать. Она была безумной мерзавкой, но, став старше, я поняла, что самое страшное наказание для нее — она сама, ничего другого мне сочинять не нужно.
— Неудивительно, что вы так нервничаете, когда английские провинциалы заводят разговор об истреблении животных. Наверное, в этом суть идентичности — вывести логику своего опыта и придерживаться ее. Как жаль, что с нами нет Виктора!
— Да-да, бедный Виктор! — кивнула Анна. — Хотя он ведь не рассматривал проблему идентичности с позиций психоанализа, — напомнила она Патрику, криво улыбаясь.
— Меня это всегда удивляло, — подтвердил Патрик. — По-моему, это похоже на настойчивые поиски сухопутного маршрута из Англии в Америку.
— Если ты философ, то увидишь сухопутный маршрут из Англии в Америку, — сказала Анна.
— Кстати, вы слышали, что у Джорджа Уотфорда сердечный приступ?
— Да. Мне очень жаль. Я помню, как встречалась с ним у твоих родителей.
— Это конец эпохи, — проговорил Патрик.
— И конец вечеринки, — добавила Анна. — Смотри, джаз-бэнд уезжает.
Когда Робин Паркер попросил «тет-а-тет в библиотеке», Сонни показалось, что он всю вечеринку провел за трудными разговорами в клятой комнате. Еще он почувствовал (и не смог не похвалить себя за прозорливость), что его подозрения оправдываются и Робин попробует выцыганить у него больше денег.
— Ну, в чем дело? — неприветливо начал Сонни, снова усаживаясь за стол в библиотеке.
— Это не Пуссен, — заявил Робин. — Я не хочу подтверждать его подлинность. Кто-то другой, включая экспертов, может подумать иначе, но я знаю, что это так. — Робин вздохнул. — Прошу вернуть мне документ, а я, разумеется, верну… гонорар, — сказал он, выкладывая на стол два пухлых конверта.
— Что вы болтаете?! — в замешательстве спросил Сонни.
— Я не болтаю, — парировал Робин. — Просто это несправедливо по отношению к Пуссену, — добавил он с неожиданным жаром.
— При чем тут Пуссен? — прогремел Сонни.
— Совершенно ни при чем, поэтому я попросил о разговоре.
— По-моему, вы хотите больше денег.
— Вы ошибаетесь, — сказал Робин. — Я хочу, чтобы часть моей жизни осталась нескомпрометированной. — Он протянул руку за сертификатом подлинности.
Взбешенный Сонни достал из кармана ключ, открыл верхний ящик стола и швырнул документ Робину. Тот поблагодарил его и вышел из библиотеки.
— Надоедливый человечишко! — пробормотал Сонни. Сегодня точно не его день. Он потерял и жену, и любовницу, и Пуссена. «Выше голову, парень!» — велел он себе, но не мог не признать, что твердой почвы под ногами не чувствовалось.
Вирджиния сидела возле салона на хлипком золотом стуле и с волнением ждала, когда ее дочь и внучка спустятся со второго этажа и вместе с ней отправятся в далекий путь. До Кента ехать и ехать, но Вирджиния прекрасно понимала желание Бриджит выбраться из плохой атмосферы Читли и посоветовала ей взять с собой Белинду. Вирджиния не скрывала от себя, хоть и чувствовала легкие угрызения совести, что ей нравится быть нужной, быть рядом с Бриджит, пусть даже ценой семейного кризиса дочери. Вирджиния уже взяла пальто и самое необходимое, а чемодан подождет, Бриджит сказала, что за ним можно послать позднее. Привлекать к себе внимание не хотелось, пальто уже выглядело достаточно подозрительно.
Гости разъезжались, поэтому Вирджинии хотелось выбраться из Читли, пока их не осталось слишком мало и Сонни не начал терроризировать жену. У Бриджит всегда нервы пошаливали, девочкой она многого боялась, например не хотела опускать голову под воду. Были и другие страхи, о которых ведомо только матери. Вот и сейчас, если Сонни заорет на нее, Бриджит может испугаться и потерять решимость. Только Вирджиния понимала: после истории с романом Сонни Бриджит нужно хорошо отдохнуть и поразмыслить. Она уже спросила у дочери, не хочет ли она занять свою комнату, — человеческий мозг совершенно непостижим, как любил говорить Родди, — но Бриджит разозлилась: «Честное слово, мама, я не знаю, давай решим это позднее». Впрочем, ту комнату лучше отдать Белинде, а Бриджит разместить в гостевой с отдельным санузлом. С тех пор как Вирджиния осталась одна, места хватало с избытком.