– Урод, – подсказал Знаев.
– В слове «урод» нет ничего оскорбительного. Урод – от слова «уродиться», «родиться». Урод – любой человек, от рождения обладающий редкими качествами. Если на то пошло, я тоже – урод.
Она тяготела к прямолинейным, простым суждениям, мыслила по-мужски и никогда ни на что не обижалась.
Его банк, его супермаркет, его долги, его враги, его деньги, квартиры, мотоциклы, судебные иски не интересовали Геру Ворошилову ни в малейшей степени.
Она ни разу не взяла у него ни копья.
В её живописи, в абстрактных пятнах и разводах, в прихотливой игре геометрических конструктов, в оранжевых и пепельных наплывах он ровным счётом ничего не понимал. Но сообразил главное: его собственное зрение было примитивным, элементарным; глаз воспринимал только простые цвета, оттенков не различал. Красное видел красным, зелёное – зелёным; оливковый и хаки уже путал. Так же было и в музыке: слух его был хорош, но не абсолютен.
Иногда, чтоб понять своё место в своём искусстве, надо проникнуть в другие искусства, в случае Знаева – в живопись.
Много лет он силился проникнуть в искусство театральной игры, но не имел надёжного проводника; в искусство надо входить через любовь, по-другому никак. Чтобы понять театр, надо влюбиться в актрису.
Он влюбился в художницу.
Скользнул в тёмную прохладную кухню, нашарил диван и упал.
Здесь было теперь его место: тощая кушетка лысого бархата в углу чужой кухни.
Чувствительными от сильного опьянения ноздрями втянул запах старого дерева.
Дом построили в конце двадцатых, в модном, революционном конструктивистском стиле, с огромными окнами; деревянные несущие части однажды сгнили; дом источал труху, она щекотала ноздри бывшего миллионера и вызывала обрывочные, немые воспоминания о деревенских избах, о деревянных мостиках над мутной, как самогон, речной водой, о пушистых вербах, о злобных цепных собаках, о единожды виденном прадеде: невесомый старик с волосами, подобными пуху, и улыбкой, наполовину заискивающей, наполовину снисходительной, сидит на широкой лавке, застеленной чистым рядном; старик столь миниатюрен, что его ноги не достают до пола; трёх пальцев на руке нет: покалечило на Русско-японской войне.
Запах этого рядна. Выскобленных полов. Старых газет с краткими названиями: «Правда», «Труд», «Звезда», звучащими грозно и оглушительно, как железный поцелуй рабочего и колхозницы.
Прадеда звали так же – Сергей Знаев.
На диванчике в углу старой московской квартиры, в доме, который бесшумно распадался в прах, было спокойно, уютно, безопасно, как тогда, в избе, под взглядом выцветших глаз прадеда.
За стеной – весело; хозяйка дома смеётся, гости вещают наперебой. Тянет сигаретным дымом. В мастерской можно курить, в кухне – нельзя. Таково ещё одно правило.
Она сама предложила: поживи у меня. И он мгновенно согласился, сразу решив насчёт кухонного диванчика.
Именно там, и нигде больше.
Самое спокойное место на планете. В ногах сонно гудит холодильник. С одной стороны – стена и горизонтальная тёплая труба с журчащей водой. С другой – вытянуть руку – на полу под столом два мешка. Один, маленький и плоский, – с документами. Другой, пухлый, – с бельём, штанами и фуфайками.
На втором, пухлом мешке сверху мерцает экран планшета.
Диванчик метр на два и ещё метр в сторону от диванчика. Такова теперь личная территория Серёжи Знаева, мужчины без семьи и быта, без руля и ветрил, без почвы под ногами, в прошлом – банкира средней руки, в настоящем – владельца прогорающего магазина.
Валютный флибустьер девяностых. Бесшумный махинатор нулевых.
Любовник художницы. Отец двоих сыновей.
Вытянул планшет, потыкал неверным пальцем.
В почте лежало письмо от сына, с приложением. «Отец вот я новый трек записал». Воткнул наушники. Пьяно улыбался, пока слушал. Сын – такой же музыкант, как и отец. Исполнение – на два с плюсом, уровень центрового ресторана в городе с населением до 300 тысяч. Композиция – на три с минусом.
Знаев-старший прибавлял и убавлял громкость, пытаясь понять: может, мальчик слышит что-то интересное на басах? Или умеет строить фразу? Или понимает в аккомпанементе?
Ничего не нашёл.
«Трек» был какофонической, неряшливой поделкой мальчишки, не знавшего слова «сольфеджио».
Никакого разочарования по этому поводу Знаев-старший не испытал – наоборот, с удовольствием послушал ещё раз и ещё.
В хаосе разнонаправленных звуков можно было мгновениями услышать что-то интересное, новое, какую-то обрывочную идею, какие-то две-три ноты, любопытно стоящие рядом. Но для вычленения, обнажения этой небольшой новизны следовало упражняться, работать, брать уроки у мастера, получать от этого мастера подзатыльники, обижаться на мастера и потом опять возвращаться к нему. Знаев-младший никогда не получал подзатыльников за сочинение музыки, поэтому сочинял плохо.
Точно таким же музыкантом был Знаев-старший целых пять лет. Тоже – не попадал в ноты, но не знал сомнений.
Пока слушал сыновнее творение в третий раз – пришла она, хмельная, возбуждённая. Может, ещё более хмельная, чем он сам.
От её волос исходил слабый запах ацетона.
Присела возле него, не включая свет, молча поцеловала – и сразу ушла бесшумно. В любое время года ходила по дому только босиком.
Он почти заснул, одновременно дожидаясь, когда её друзья свалят в ночь, оставив их вдвоём, но друзья были стойкими ребятами и ушли только под утро.
Он слышал, как она прощалась с каждым, как обещала одному обязательно позвонить, другому – прислать чей-то электронный адрес, а третьему – вернуть триста рублей при первой же возможности.
Он лежал, сопел, прислушивался, изнывал от ревности и нетерпения, пелена то сдвигалась, то раздвигалась, подобно театральному занавесу, и когда Гера, наконец, прибежала и забралась к нему под простыню – обнял, прижал к себе так сильно, как только мог.
– Ты пьяный, – прошептала она.
– И ты.
– Как прошёл день?
– Отлично, – искренне ответил он. – Это был один из лучших дней в моей жизни.
– Расскажи.
– У меня есть второй сын. От женщины, про которую я давно забыл.
– Ты видел его?
– Нет. Завтра увижу.
Она вздохнула. Знаев уловил недовольство, даже печаль. Он сомневался, надо ли сообщать ей о своём новом статусе внезапного папаши, – но решил рассказать. Он всегда обо всём ей рассказывал. И ни разу за всё время не соврал, даже в мелочах. Это было главным. Это скрепляло их союз. Не восхищение перед нею – умной, самостоятельной, уверенной и очевидно талантливой, – не физическое влечение, не любовь даже. В первую очередь – абсолютное доверие. Ему казалось, что, если он унизится до лжи или, хуже того, до умолчания, хотя бы в самой мизерной детали, – всё тут же закончится.
К счастью, это продолжалось. И усиливалось даже.
– Я видел фотографии, – сказал он. – И слышал голос. Он – моя копия.
– А его мать?
– Хипстерша средних лет.
– Интересная?
– Может быть. Я не рассматривал.
– Ты действительно её не помнишь?
– Уже вспомнил. Ради такого дела пришлось даже навестить старого приятеля. Товарища тех лет. И разругаться с ним.
– Из-за той девушки?
– Нет. Старые приятели – старые обиды… Ничего особенного. Я ему задолжал.
– Ты будешь помогать сыну?
– Не знаю. Я, наверно, уеду. Со всех сторон прижало. Пора сваливать.
– Надолго?
– Как получится. Тянуть больше нельзя. Сама видишь, в кого я превратился. Кухонный приживала. Штаны, мотоциклетный шлем и зарядка для телефона. Называется – «печальный коммерсант».
– Ты вроде собирался снять квартиру.
– Да, собирался. Но я боюсь жить один. Сниму квартиру – однажды ко мне придут.
– Из-за долгов?
– Чёрт с ними, с долгами.
– Ты всё время поминаешь чёрта. Так нельзя. Накличешь.
– Не страшно. Ты забыла, я – бывший банкир. А все банкиры попадают в ад. В седьмой круг, если быть точным.
– Ты слишком много выпил.
– Я не сам. Один человек посоветовал. Очень крутой колдун.
– Но ты тоже колдун.
– И ты.
Он поцеловал её в глаза, в шею.
– Теперь скажи, как прошёл твой день.
– Никак. Пыталась работать – не смогла.
– Устала?
– Хуже. Эта стадия творческого процесса называется «Я – говно».
– Знакомо, – сказал он.
– Пришлось позвать друзей и напиться.
– Помогло?
– Не очень. Мне всё ещё грустно. Мне двадцать девять лет. А я продала всего одну картину. Меня никто не знает. Галерейщики меня не берут. Я неудачница.
– Ты живёшь в центре Москвы, – возразил он. – Ты умна. У тебя бешеная сила воли. У тебя куча друзей. Они носят тебе вино, траву и булки. У тебя есть вкус и чувство юмора. Ты – везунчик из везунчиков. Миллиарды людей мечтают поменяться с тобой местами. Ты обязательно добьёшься своего.
– Я не знаю, как.
– Пиши картины большого размера. Два метра на три с половиной. Живопись покупают богатые, для них размер имеет значение. Они торчат на всём огромном, у них от этого встаёт. Пикассо был не дурак, он ваял огромные полотна.
– Мне кажется, я не готова к крупной форме.
– Уже готова.
– Откуда тебе знать?
– Я тебя люблю. Я тебя чувствую. Я знаю, что у тебя внутри. Ты давно готова. Оставь старую работу и начни новую. Сделай перерыв, отдохни несколько дней. Съезди куда-нибудь.
– А куда поедешь – ты?
– Ещё не решил, – ответил он. – Скажу, когда всё обдумаю.
Она замолчала.
Он очень хотел дать ей какой-нибудь дельный совет, как старший, как поживший; разве не в том была его прямая обязанность, чтоб развеивать её уныние одной-двумя фразами? Но пусто было в голове.
– Кстати, – сказала она, – я нашла хорошего дизайнера. Придумает любую телогрейку за пять минут. Или это тебе уже не нужно?
– Не нужно? Да это жизненно необходимо! Нет ничего важней! Пусть всё рухнет, но телогрейки – останутся. Назначай встречу на завтра. Заплачу, сколько надо. И ещё тебе, за посредничество…