Когда, наконец, батальон построен в колонну по пятеро, сержант Ахмедов командует марш, и полторы сотни каблуков обрушиваются на звенящий от мороза асфальт; пошли в столовую.
– Песню – запевай!
Кто придумал пение в строю – неизвестно. Традиция уходит корнями в славное прошлое. Наверное, песня должна объединять и поднимать дух.
По негласному обычаю, запевалами выступают салабоны.
– Несокрушимая!! – кричат они, срывая глотки. – И легендарная!! В боях познавшая радость побед!! Тебе, любимая, родная армия, шлёт наша Родина песню-привет!!
Помимо пения, полагается ещё маршировать по всем строевым правилам. Если отлынивать и не стучать сапогами изо всех сил – могут и по шее дать. Это унизительно. Но салабоны страдают не от попранного достоинства, а от холода, голода и недосыпа; мысли о еде и тёплом одеяле гораздо ярче и навязчивей, чем сожаления о полученных ударах – удары все чувствительные, но несильные, дисциплинарные.
В гарнизоне четыре роты: четыреста человек звенят ложками, сидя за длинными зелёными столами.
Пар от дыхания, от кружек с кипятком.
За каждым столом сидит по две дюжины одинаковых зелёных солдатиков. К торцу стола подносят герметично закрытый бак с едой.
Здесь – армия, здесь вам не тут, здесь всё военное, зелёное, обшарпанное, поцарапанное, тусклое, самое простое и немного сальное. Бак с едой тоже зелёный и сильно исцарапанный, и тоже слегка лоснится от жира.
– Раздатчики пищи – встать!
Ближайший к торцу стола воин вскакивает и открывает бак. К серому потолку рвётся кислый пар. Ухватив половник, раздатчик пищи наваливает каждому миску скверной каши, – есть её невозможно, но все едят.
Каждому положен большой кусок белого хлеба с маслом и сахаром – это деликатес, он проглатывается сразу и запивается чаем стремительно и жадно.
Чай подносят отдельно, в таком же зелёном помятом баке, раздатчик пищи зачерпывает манеркой и наливает от души.
Если быстро выпить первую кружку – раздатчик, не чинясь, наливает вторую.
На холоде и еда, и чай быстро остывают, и завтрак как таковой занимает у рядового Знаева считанные секунды.
На малое время у него возникает иллюзия благополучия, тепла и сытости, уверенности в себе, в своей силе, в отваге и здоровье.
Советская армия – это трип. Путешествие.
Знаев понимает это краем сознания, он ещё не знает слова «трип», – но ощущение запоминает навсегда.
Чай в желудке остывает, остатки каши в мисках густеют и начинают пахнуть тухлым жиром; сержант Ахмедов ловит взгляд капитана Кармальского и встаёт.
– Выходим!
Так начинается новый день.
В 8:00 – утреннее построение и так называемый «развод». Здесь рядовой Знаев узнаёт свою судьбу на ближайшие 12 часов.
– На уголёк! – объявляет капитан Кармальский и хлопает в ладоши – видимо, чтобы поднять настроение если не солдатам, то самому себе.
Туркмен Язбердыев вздыхает и ругается сиплым шёпотом.
– За мат в строю, – обещает капитан, – любому влеплю три наряда! Советский воин проявляет недовольство только одним способом! Шевелением большого пальца правой ноги! Чьи фамилии назову – выходят из строя!
Все названные, семь человек, оказываются салабонами. В начальство им определяют старослужащего сержанта Ломидзе, широкоплечего, красивого неправдоподобной неаполитанской красотой. Ломая богатую чёрную бровь, сержант с достоинством ведёт подчинённый отряд в каптёрку. Каждый получает поношенный рабочий бушлат и рукавицы. В каптёрке пахнет тушёнкой и тёплым хлебом; чуткие ноздри салабонов трепещут. Их желудки давно переработали утреннюю кашу до последнего разваренного зёрнышка, и утренний хлеб с маслом и сахаром давно разложен на мелкие молекулы, – всем снова хочется есть и спать, и даже сильней, чем раньше.
К казарме подруливает трёхосный грузовик «Урал» с брезентовым верхом; отряд готовится к погрузке. Никто не спешит, а сержант Ломидзе – особенно. Опыт помогает ему убивать время понемногу: минута там, две здесь, пока покурили, пока сбегали в туалет перед дальней дорогой, пока расселись на промороженных лавках вдоль бортов, – полчаса долой.
Салабон Знаев смотрит на шофёра – такого же, вроде бы, солдата, только везунчика, практически – небожителя, восседающего за рулём вовсе без бушлата и без рукавиц, шапка заломлена по-разбойничьи, рукава гимнастёрки закатаны по локоть – невыносимо, мучительно думать, что в его кабине всегда тепло, или даже жарко.
От гарнизона до города – двадцать километров ухабистого зимника. Водила, разумеется, лихач, давит гашетку, двигатель ревёт бизоном. Чтобы усидеть на лавке в промороженном кузове, надо держаться руками и упираться ногами. Посреди кузова стоит огромный, как гроб, ящик, обитый оцинкованным металлом, внутри – еда, сухой паёк, хлеб, консервы, сахар, чай в баке-термосе; это будет съедено в обед, то есть – очень, очень нескоро. Пока ящик закрыт на замки.
Сквозь щели в брезенте круто задувает синяя стужа.
Синий – главный цвет нынешнего утра, синие снега окружают узкую дорогу, синее небо обещает ясный день; сидящий напротив Знаева рядовой Алиев, интеллигентный, нервный, с кожей удивительного оливково-бронзового оттенка, трогает замёрзшими синими пальцами замёрзший синий азербайджанский нос.
Это холодный, непригодный к жизни край, сырая лесотундра, здесь хорошо растёт только болотная ягода. Животные крупней зайца не водятся. А страшней животных – злейшие весение комары.
Город, выстроенный посреди этих цинготных пустынь, нужен был только как административный центр, как место, откуда управляется здешний район, пусть и малонаселённый, но зато большой, размером примерно с Голландию. Город состоит из врачей, учителей, ментов, поваров и кочегаров, которые взаимно лечат, кормят, обучают, обогревают и охраняют друг друга. Едва 15 тысяч человек живут в городе – но всё же это полноценный «райцентр» со всеми формальными признаками. Полдюжины прямых улиц, кинотеатр, центральная площадь с клумбой, вокзал, гостиница с рестораном, парк увеселений и краеведческий музей с редчайшими бивнями мамонта и живописными картинами выпускников местной художественной школы.
Салабон Знаев лично бивни мамонта не видел, картины тоже, в городе не был – ему, как салабону, увольнения не положены. В увольнение отпускают только после года беспорочной службы, такова здешняя традиция.
Наконец, где-то близ города существует очень старый и большой православный мужской монастырь, один из древнейших в стране. Говорят, монастырь появился тут на семьсот лет раньше города. Но салабонам, конечно, неизвестны точные координаты монастыря. Советская армия – твердыня научного атеизма. В её безразмерном чреве равномерно и бесперебойно перевариваются христиане, мусульмане, буддисты, иудеи и многочисленные язычники, включая последователей культа Тенгри.
Въехали в город. Общее оживление. Салабоны скалят зубы. Холодней всего тем, кто сидит у самого заднего борта – но им зато интереснее. Они могут лицезреть «гражданку»: уже порядком забытый обычный мир, улицы, дома в пять или даже девять этажей, занавески на окнах, обмазанный серебряной краской памятник Ленину, афишу кинотеатра, вход в гастроном, а главное – женщин и девушек. К сожалению, в начале морозного дня женщин и девушек мало, а те, кого удаётся заметить, закутаны в платки и тулупы, их вид не обещает никаких плотских утех – скорее, отсылает к мыслям о матерях. Как они там, наши матери? Сами чистят снег у калиток, сами носят воду из колодца, сами поправляют покосившийся забор? Сыновей нет, сыновья ушли служить, нескоро вернутся.
Возле железнодорожного вокзала грузовик сворачивает на просёлок, переваливается по большим и малым ямам и подкатывает к месту работы.
Выпрыгнув из кузова, Знаев видит длинную вереницу чёрных вагонов типа «хоппер».
Появляется местный гражданский человек, железнодорожный служитель, слегка перекошенный и одетый, по совпадению, в армейский ватный бушлат и сапоги. Рядом с солдатами он и сам неотличим от солдата, только физиономия – испитая и старая; или, возможно, просто тёмная от въевшейся угольной пыли.
Весь снег вокруг вагонов на десятки метров вокруг – чёрный от пыли. Повсюду – мелкие кристаллы каменного угля, они сверкают на солнце; салабон Знаев щурится и смотрит, как железнодорожный дядька открывает дверь стальной будки и извлекает лопаты и ломы. В группе бойцов происходит мгновенное замешательство. Кто поумней – расхватывают лопаты. Медленным и недальновидным достаются ломы. Салабон Знаев тоже замешкался и теперь сжимает в руках ржавый десятикилограммовый лом, обжигающий ладони даже сквозь рукавицы.
Вагон-«хоппер» имеет раздвижное днище, поделенное на секции-люки. Надо подойти с ломом или кувалдой и сильным ударом сбить один за другим два стальных запорных крюка: тогда люк с тяжким грохотом отваливается, и чёрный поток каменного угля обрушивается на утоптанную землю. Тот, кто наносил удары, должен тут же отскочить, чтобы его не погребли под собой огромные глыбы.
Чёрная пыль тугими клубами поднимается над местом сражения. Салабоны тоскливо молчат. Глыбы угля выглядят ужасающе. Железнодорожный дядька – а именно он нанёс первые удары, освободил первый люк и наглядно показал все несложные технологические премудрости – бросает кувалду к ногам сержанта Ломидзе.
– В каждом вагоне по 70 тонн, – сообщает он. – До вечера успеете сделать два вагона.
Уходит вразвалку. Хлястик на его бушлате болтается на одной пуговице.
– Алё, воины, – зовёт сержант Ломидзе. – Готовы Родину защищать?
Все молчат. Чёрная завеса медленно рассеивается. Вагоны даже на расстоянии источают смертный холод, словно прибыли прямиком из Воркуты.
– Вперёд, – командует сержант. – Знаев, чего застыл? У тебя – лом, давай первый, не стесняйся.
Знаев молча лезет в открытый люк. Сначала швыряет внутрь лом, затем карабкается сам. На половине пути лом стремительно скользит обратно и едва не пробивает грудь Знаева. Но салабон твёрдой рукой перехватывает стальное жало – не настолько он ослаб и замёрз, чтоб утратить врождённую ловкость.