Патрульные апокалипсиса — страница 65 из 134

— Вот как?

— Да-да, это те самые подробности. Хорошо, слушайте... За Ханса Траупмана я вышла довольно поздно. Мне был тридцать один год, ему тридцать три, и уже тогда он прослыл отличным хирургом. Я была потрясена его талантом и полагала, что за довольно холодной внешней оболочкой скрывается хороший человек. Изредка случались всплески нежности, они меня волновали, но вскоре я поняла, что это все напускное. Чем я его привлекла, стало ясно очень скоро. Я происхожу из семьи баден-баденских Мюллеров, самых богатых землевладельцев в округе, имевших вес в обществе. И брак со мной открыл ему доступ в тот круг, к которому он безумно хотел принадлежать. Видите ли, его родители оба врачи, но люди не очень обаятельные и уж конечно не преуспевающие. Они работали в клиниках, обслуживающих беднейшие классы...

— Простите, — прервал ее Моро, — он использовал статус вашей семьи, чтобы добиться положения в обществе?

— Я вам только что об этом сказала.

— Почему же тогда он им рисковал, идя на развод?

— Его особенно и не спрашивали. К тому же за пять лет он уже протоптал себе туда дорогу, а его талант довершил начатое. Дабы сохранить честь семьи Мюллеров я согласилась на так называемый мирный развод — простая несовместимость, без каких бы то ни было обвинений с обеих сторон. Это было моей самой большой ошибкой, и мой отец до конца своих дней упрекал меня в этом.

— Можно спросить почему?

— Вы не знаете мою семью, мсье, да и Мюллер — распространенная фамилия в Германии. Я вам объясню. Мюллеры из Баден-Бадена были против Гитлера и его бандитов, считали его преступником. Фюрер не посмел нас тронуть из-за наших земель и преданности нам нескольких тысяч работников. Союзники так и не поняли, до какой степени Гитлер боялся оппозиции внутри страны. Пойми они это, могли бы разработать такую тактику действий внутри Германии, которая бы сократила войну. Как и Траупман, этот головорез с усиками переоценил себя, общаясь с людьми, которыми он восхищался на расстоянии, но кто так и не принял его в свой круг. Мой отец всегда утверждал, что обличительные речи Гитлера — не более чем вопли перепуганного человека, вынужденного избавляться от оппозиции, расправляясь с ней, пока это сходит ему с рук без последствий. Но все же герр Гитлер призвал двух моих братьев в армию, отправил их на русский фронт, где их и убили — и скорее немецкими пулями, чем советскими.

— А Ханс Траупман?

— Он был настоящим нацистом, — тихо сказала мадам Мюллер, повернувшись к дневному солнцу, струившемуся в окно. — Это странно, почти дико, но он хотел власти, безграничной власти помимо той славы, что давала ему профессия. Он, случалось, цитировал дискредитировавшие себя теории о превосходстве арийской расы, как будто они по-прежнему безупречны, хотя должен был знать, что это не так. Мне кажется, виной тому стала горькая досада отвергнутого молодого человека, который, несмотря на все свои достижения, не мог общаться с германской элитой просто потому, что был неотесанным и непривлекательным как личность.

— Вы к чему-то другому ведете, мне кажется, — сказал Моро.

— Да. Он стал устраивать сборища у нас в доме в Нюрнберге. Собирал людей, которые, я знала, не отказались от идей национал-социализма, гитлеровских фанатиков. Он сделал звуконепроницаемыми стены подвала, где они встречались каждый вторник. Меня туда не пускали. Там много пили, и оттуда в мою спальню доносились крики «Sieg Heil» и гимн «Horst Wessel». Так продолжалось до тех пор, пока на пятом году нашего брака я наконец не взбунтовалась. Почему я этого не сделала раньше, просто не знаю... Привязанность к человеку, пусть даже постепенно исчезающая, все-таки кое-что да значит, невольно его защищаешь. Однако я не выдержала и высказала ему все. Я так на него орала, обвиняла в жутких вещах, будто он пытается вернуть все ужасы прошлого. И вот как-то утром после одного из этих отвратительных ночных сборищ он мне сказал: «Мне не важно, что ты думаешь, богатая сучка. Мы были правы тогда и правы сейчас». Я ушла на следующий же день. Ну как, Моро, этих подробностей вам достаточно?

— Безусловно, мадам, — ответил глава Второго бюро. — Вы помните кого-нибудь из тех, кто бывал на этих сборищах?

— С тех пор миновало больше тридцати лет. Нет, не помню.

— Может быть, все-таки припомните хотя бы одного-двух из этих несдавшихся нацистов?

— Дайте сообразить... Был некий Бор, Рудольф Бор, кажется, и очень молодой бывший полковник вермахта по имени фон Штейфель, так вроде. Кроме них никого не помню. Да и этих-то я запомнила только потому, что они часто приходили к нам на обед или на ужин, когда политика не обсуждалась. Но я из окна спальни видела, как они вылезали из своих машин, приезжая на тайные сборища.

— Вы мне очень помогли, мадам, — сказал Моро, вставая со стула. — Не смею вас больше беспокоить.

— Остановитеих, — хрипло прошептала Эльке Мюллер. — Они погубят Германию!

— Мы запомним ваши слова, — пообещал Клод Моро, выходя в прихожую.

Приехав в штаб Второго бюро на Кенингштрассе, Моро воспользовался своими привилегиями и приказал Парижу срочно связать его с Уэсли Соренсоном.

Соренсон летел обратно в Вашингтон, когда загудел его пейджер. Он встал с кресла, подошел к телефону, висевшему на переборке салона первого класса, и связался со своим офисом.

— Не кладите трубку, господин директор, — сказал оператор отдела консульских операций. — Я позвоню в Мюнхен и соединю вас.

— Алло, Уэсли?

— Да, Клод.

— Это Траупман!

Траупман — ключко всему! Они сказали это одновременно.

— Я буду у себя в кабинете приблизительно через час, — сказал Соренсон. — И перезвоню тебе.

— Мы оба времени зря не теряли, mon ami.

— Уж это точно, лягушатник.

Глава 22

Дру лежал рядом с Карин в постели, в номере, что она занимала в отеле «Бристоль». Витковски нехотя, но все же согласился, чтобы они побыли вместе. Они только что занимались любовью и теперь пребывали в том приятном состоянии любовников, которые знают, что принадлежат друг другу.

— Ну и что мы имеем, черт возьми? — спросил Лэтем, закурив одну из своих редких сигарет. Над ними поднялось табачное облако.

— Теперь все в руках Соренсона. Он контролирует ситуацию, а не ты.

— Вот это-то мне и не нравится. Он в Вашингтоне, мы в Париже, а этот проклятый Крёгер вообще на другой планете.

— Из него же можно вытянуть информацию разными препаратами.

— Врач посольства говорит, что их нельзя применять, пока он не очухается после огнестрельных ранений. Полковник взбешен, но с врачом справиться не может. Я тоже, признаться, не в восторге от всего этого. Мы теряем время, и с каждым днем нам все труднее будет найти этих ублюдков.

— Ты так думаешь? Нацисты слишком долго окапывались, больше пятидесяти лет. Неужели один день что-то меняет?

— Не знаю, может, мы лишимся еще одного Гарри Лэтема. Скажем так, терпение мое кончилось.

— Понимаю. Ну а в отношении Жанин определилась какая-нибудь тактика?

— Тебе известно то же, что и мне. Соренсон велел сохранять спокойствие, помалкивать о ней и дать знать антинейцам, что Крёгер у нас. Мы так и сделали, а затем передали в офис Уэсли, что его инструкции выполнены.

Он действительно считает, что к антинейцам внедрился агент?

— Сказал, что прикрывает все свои фланги. И это не помешает. Крёгер у нас, и никто до него не доберется. Если же попытаются, мы узнаем, какой фланг у нас открыт.

— А Жанин для этого нельзя использовать?

— Пусть Уэсли решает. Я понятия не имею, как к этому и подступиться.

— Интересно, сказал ей Кортленд о Крёгере?

— Что-то же ему надо было сказать, раз мы его подняли в три часа ночи.

— Он мог сказать что угодно, вовсе не обязательно правду. Все послы научены, что говорить своей семье, а что нет. И чаще всего для их же собственного блага.

— Тут есть одно «но», Карин. Он взял жену в отдел документации и справок — осиное гнездо секретной информации.

— Он женился недавно, и если все, что мы о ней знаем, правда, то она сама захотела там работать. А трудно ли молодой жене уговорить мужа? Видит Бог, образование у нее подходило, да еще она наверняка представила дело так, будто хочет послужить родине.

— Это возможно. Я верю тебе, Ева, с твоим вечным яблоком в основе всего сущего...

— Хорошего же ты мнения о женщинах, — прервала его де Фрис, смеясь и толкая его в бедро.

— Идея с яблоком была не наша, леди.

— Опять твои уничижительные высказывания.

— Интересно, как Уэс собирается со всем этим разбираться, — сказал Лэтем, схватив ее за руку и гася сигарету.

— Может, позвонить ему?

— Секретарь сказал, что он до завтра не вернется. Значит, куда-то отправился. Он заметил мимоходом о какой-то другой проблеме, и весьма серьезной, так что, возможно, он ею и занимается.

— Что может быть серьезней Жанин Кортленд?

— Может, о ней и речь. Завтра узнаем — то есть уже сегодня. Солнце всходит.

— Пусть всходит, любимый мой. К посольству нас не подпускают, так давай считать это нашим отдыхом — твоим и моим.

— Мне эта идея нравится, — сказал Дру, поворачиваясь к ней и прижимаясь всем телом. Зазвонил телефон.

— Тот еще отдых, — вздохнул Дру, протягивая руку к бесцеремонному аппарату. — Слушаю.

— У нас здесь час ночи, — раздался голос Уэсли Соренсона. — Прости, если разбудил. Я взял твой номер у Витковски и хотел ввести тебя в курс дела.

— Что случилось?

— Ваши компьютерные гении оказались на высоте. Все совпадает. Жанин Клуниц — зонненкинд.

— Жанин... а дальше как?

— Ее настоящая фамилия Клуниц. Клунз — англицированный вариант. Ее воспитали Шнейдеры из Сентралии, штат Иллинойс.

— Да, мы же читали об этом. Но откуда такая уверенность?

— Я летал туда сегодня днем. Старик Шнейдер все подтвердил.

— Так, и что теперь мы делаем?

— Не мы, а я, — ответил директор отдела консульских операций. — Госдепартамент отзывает Кортленда на тридцать шесть часов на срочное совещание с другими послами Европы. Повестка дня по прибытии.