Я давно ношу нож в кармане. Я готов был его вынуть и начать убивать пришельцев. Но я, конечно, никого не убил. А дома моя немка — сочувствующая беженцам, переводящая им деньги… сказала мне: Ты так зло смотрел на эту веселящуюся молодежь… смотри, нарвешься.
О рассказе «Пальцев».
Главной мерзостью русской школы — была тотальная ложь об истории СССР, прошедшей и актуальной. Экзистенциальная ложь. Лажа. Из этой генеральной лжи вырастали многочисленные побеги-метастазы. Советский ребенок чувствовал фальшь в каждом слове учителя истории или литературы. Но только единицы — стали потом диссидентами, сотни тысяч — эмигрантами, остальные, десятки миллионов — позволили бацилле советчины полностью сожрать свою совесть и мозги… превратились в чудовищ, которых вы и сейчас видите вокруг себя, дорогой В..
В этом небольшом тексте я сознательно не касался главного, чтобы не превратиться в эдакого назойливого антисоветчика, поводыря слепых. Хотя класс, мной описанный — это, конечно, модель СССР, в котором всегда кого-то успешно коллективно травили…
Но… тут не одно «осмысление через описание», не только «вытеснение через запись», «покаяние, исследование» и прочее занудство. Тут создание новых, автономных миров на фундаменте хорошо знакомого материала.
Еще раз подчеркну, материал в этом рассказе, конечно, знакомый, совковый, но смысл его переработки… цель… не социальная критика. Нет, тут ракета текста несется и несет читателя, строчка за строчкой, не в прошлое… прочь от него… а перпендикулярно… в метафизическую, иррациональную мглу, являющую собой суть жизни, субстанцию, не поддающуюся определению.
Виктору К..
Сибирь забрала у меня отца — и теперь вашим великолепным чтением отдает мне долг. Этот рокот трущихся в стремнине камней, эта ледяная вода страшной речки…. само небытие… и загробные видения… это то. о чем написан рассказ «Инес».
Ведь эмиграция — это жизнь после смерти. Попытка родиться вновь. Дыхание потустороннего я ощутил впервые тогда, осенью 1962 года. То, что я смог материализовать в тексте, вы смогли передать голосом. Почему нас не понимает читатель? Ведь впадение мертвых вод Стикса в нашу обыденность это не индивидуальное событие… нет, это происходит сейчас, на наших глазах… со всеми… об этом написано, и это надвигается и это слышно сквозь ваш голос. По-хорошему нас должны осаждать фанаты — но мы остаемся в пустоте… Это я заразил вас своим одиночеством.
У меня такое впечатление, что «время сарказмов» осталось где-то далеко позади, на брежневской кухне, а время «реальных действий» так и не пришло.
И бывшие советские люди висят в каком-то новом пространстве невежества, цинизма, отвращения, жестокости.
И это самое «обнуление» действительно произошло — где-то около 2000 года, как и предсказывали.
К сожалению — мои рассказы — это тоже явление из класса «сарказмов» — потому они и не воспринимаются современной российской публикой…
Вы ставите себя НАД схваткой, вы живете в теоретическом, почти математическом мире, для вас все человечество — это копошащееся под вами множество разделенных на группы муравьев, воюющих друг с другом, соперничающих, промывающих себе и другим мозги… Это модель для теории игр… ноне человечество. В мире есть общества, имеющие добрые намерения. а есть — злые. В первых — есть люди, живущие счастливо, во вторых таких очень-очень мало, люди там страдают и от своих властей, и от собственной тотальной лжи. Путинская Россия — принадлежит к группе таких негативных обществ.
Для меня — каждая новая ложь, каждая новая подлость, каждое новое убийство… совершенное людьми, говорящими на том же языке, на котором я пишу — это удар по моей совести и по моему телу, и по моей писанине. Доказательство ее бессмысленности. Путинские гнусности — приносят мне реальные страдания. Как это ни помпезно звучит. Низкие дела других «международных игроков» — вызывают во мне возмущение, ярость… расстраивают, но не ранят.
Это судьба, и поделать с этим я ничего не могу, был и остаюсь русским автором, воспринимающим все через свой телесный болван.
Я перенес в тексте «Вторжения» донбасские ужасы — известные мне из непосредственных комментариев живущего в Донецке приятеля — на Берлин, на себя…
В тексте повести есть однако — возможно не достаточно явные — намеки на то, что ВСЕ, там описываемое, с самого начала (написанного в подчеркнуто, квази-протокольном, псевдо-документальном стиле) и до вполне сюрреалистического конца (герой прячется в картину Босха) — это особый вид самозащиты автора от наступающего хаоса, ползущего с востока и с юга…
Разумеется, солдаты всех национальностей во все времена ведут себя на оккупированных территориях одинаково: грабят, убивают, насилуют. Так вели себя немцы в Украине. Японцы в Китае. Так же вели себя советские в оккупированной Германии. Различия в интенсивности подобных зверств — происходят не из-за доброй или злой природы отдельных народов — во зле все равны — а исключительно от мероприятий командования по установлению дисциплины, порядка, законности. Там, где локальные начальники бездействовали — там воцарялся ад.
Мое описание «зверств» путинской армии в Берлине — выверено, продумано. По сути, герой «испытывает на себе» только хаотическую стрельбу перепившихся победителей по полупустым жилым домам. Именно так вели себя путинцы в Донецке-Луганске, стреляли по городу для запугивания жителей, а сваливали все на украинцев. И описанные мной грабежи — тоже реальность именно Донецкая. Так называемые «сепаратисты», в штатском и в форме, ограбили все банки, все магазины дорогих товаров, владельцы которых не успели вывести свое добро. Так что никакого «Голливуда» в этом тексте нет, а есть только перенесенные на Берлин реалии отвратительной бойни, устроенной путинской армией в стране-соседе.
Ответ придирчивому читателю.
Да, у многих моих литературных героев нет «внутреннего мира». Прогорел. Пропит. Провран. Раздавлен. Нет и развития личности, только хроническая деградация. Нет и эмпатии. Мира нет, есть мирок. Простой, как коробок спичек. В этом мирке — у кого страхи, у кого похоти, у кого дурь, деньги, водка… И единственное, что делает этих особей людьми — страдание и смерть.
Переводчику.
Время прошедшее и настоящее, глаголы завершенного и незавершенного действия — я мешаю вполне сознательно. Этот микс должен создавать особенный гротескный эффект «туннельного текста» (по которому автомобили ездят в разные стороны). Понимаю, что это по-немецки трудно передать. Или невозможно. Поэтому, прошу вас переписать эту главу по-немецки так, чтобы было читабельно.
Из записных книжек
Венеция. Конец двадцатого века.
Жарко тут в начале августа. Каналы пованивают.
Но капучино вкусное.
Приехал сюда не ради Венеции, а чтобы посетить галерею Пегги Гуггенхайм.
Это та милая леди, которая завещала себя похоронить рядом с 14-ю своими любимыми собаками.
В ее прекрасном музее, выходящем оградой на Гранд-Канал, мне хотелось посмотреть одну странную картинку (Ива Танги).
Умница Пегги перестала собирать современное искусство где-то в середине шестидесятых — почувствовала, что эпоха искусства кончилась, и началось — непрекращающееся до сих пор — наглое шарлатанство.
Кончилась?
Разумеется, все подобные обобщения — что кончилось, что началось — это не более, чем субъективные спекуляции.
Но… европейское искусство действительно кончилось, умерло вместе с Малером, Скрябиным, Врубелем и подобными им великими людьми еще до Первой мировой. На его могиле выросли цветочки (клее-гессе-прусты-джойсы-кафки), которые хоть и были хороши, но классике все-таки уступали и как волны-последыши довольно быстро исчезли.
Вторая мировая война сорвала окончательно маску с «человека» и «цивилизации» и ДОКАЗАЛА бессмысленность, несостоятельность и «героического» и «человеческого» (индивидуалистического) искусства — и классики и модерна.
Ее главный итог — искусство, культура, цивилизация не спасают человечество от массовой бойни, от оргии самоуничтожения.
А гений, наука, технология, прогресс — только упрощают и ускоряют организацию и проведение массовых убийств. Истреблений.
И после войны по миру пошли волны.
И в них сверкали некоторые имена, группы, направления.
Но искусство становилось все более коммерческим, светло-или черно-развлекательным, антиидувидуальным, отвратительным. Никакими сказками про «постмодернизм» не оправдать его гнусность.
А где-то в середине шестидесятых то, что раньше называлось искусством (мастерство, красота, человечность, преемственность) исчезло окончательно, оставив после себя выжженное поле. На этом поле устроили свою тусовку наглые крысы-имитаторы (бойсы-уорхолы и их клоны).
Человека больше нет. Есть налогоплательщик, производитель и потребитель товаров и услуг.
Искусства — нет, есть товар, услуга.
Скверный товар, дурная услуга.
Скрежетать зубами бесполезно. Мы сами себя приговорили к скуке.
Занудили, замочалили, испоганили мир своей жадностью, жестокостью, тупостью.
Изолгались.
Вот и стало тошно и в парламентах и на бирже и на картинах и в кино и на улице…
Красный петушок полыхает то тут, то там.
Люди взрывают других людей хладнокровно, без раздумий и сожалений, как строители — скалы, стоящие на пути будущей дороги.
Дороги в никуда.
Падают как горы пыли башни Нью-Йорка.
Пылают чернобыли и фукушимы.
Инфляция и кровавый хаос, зевая, ждут свои грядущие жертвы.
И даже у алжирского дея нет больше под носом никакой шишки.
И самого дея тоже нет.
Но у всякого петуха все еще есть своя Испания…
Под перьями.
Скалы на берегу.
Разрушение…
Выветривание.
Казнь водой. Светом. Теплом. Солью.
Растрескивание.
Выперли страшные тектонические силы когда-то упрямую гору из земли. А потом миллионы лет ветер, вода и малые жизни ее разрушали, растирали в порошок, превращали в отложение.