Пациент 35 — страница 52 из 86

Его «садизм» — феномен языковой. Какой-то странный садизм. Веселый. Коммунально-космический. Не настоящий. Настоящий это НКВД, коммуняки, Совдепия.

Хармс, Хармс… произнесешь несколько раз это имя, харкнуть хочется. Откашливаться приходится. Не понятый пророк. Не узнанное знамение. Чего знамение, спросите.

А КОНЦА русской литературы знамение. Смерти русской культуры. Перехода ее в состояние сомнабулическое, месмерическое, потустороннее…

Это как понимать?

Очень даже просто понимать. После смерти Хармса, последовавшей в блокадном Ленинграде, в тюремной больнице, в феврале 1942 года, ничего путного по-русски уже никто в России не написал и никогда не напишет.

Могу разъяснить и разжевать по пунктам. Но не буду. Потому что истина не нуждается в разъяснениях и разжевывании. Она просто есть. И действует.

Вы возразите: А как же Бродский и Довлатов?

А я вам отвечу так: А Бродский и Довлатов, господа, это та самая ОТРЫЖКА и есть…

О которой Хармс писал.

А остальное все…

Последним текстом великой русской литературы был этот отрывочек Хармса:

Реабилитация

Не хвастаясь, могу сказать, что. когда Володя ударил меня по уху и плюнул мне в лоб, я так его схватил, что он этого не забудет. Уже потом я бил его примусом, а утюгом я бил его вечером. Так что умер он совсем не сразу. Это не доказательство, что ногу я оторвал ему ещё днем. Тогда он был еще жив. А Андрюшу я убил просто по инерции, и в этом я себя не могу обвинить. Зачем Андрюша с Елизаветой Антоновной попались мне под руку?

Им было ни к чему выскакивать из-за двери. Меня обвиняют в кровожадности, говорят, что я пил кровь, но это неверно: я подлизывал кровяные лужи и пятна — это естественная потребность человека уничтожить следы своего, хотя бы и пустяшного. преступления. А также я не насиловал Елизавету Антоновну. Во-первых, она уже не была девушкой, а во-вторых, я имел дело с трупом, и ей жаловаться не приходится. Что из того, что она вот-вот должна была родить? Я и вытащил ребенка. А то. что он вообще не жилец был на этом свете, в этом уж не моя вина. Не я оторвал ему голову, причиной тому была его тонкая шея. Он был создан не для жизни сей. Это верно, что я сапогом размазал по полу их собачку. Но это уж цинизм обвинять меня в убийстве собаки, когда тут рядом, можно сказать, уничтожены три человеческие жизни. Ребенка я не считаю. Ну хорошо: во всем этом (я могу согласиться) можно усмотреть некоторую жестокость с моей стороны. Но считать преступлением то, что я сел и испражнился на свои жертвы, — это уже. извините, абсурд. Испражняться — потребность естественная, а следовательно, и отнюдь не преступная. Таким образом, я понимаю опасения моего защитника, но все же надеюсь на полное оправдание.

Оппоненты мои задумаются… а потом — с недоброй ленинской улыбкой и подхихикивая — попробуют меня уделать, урыть, придрючить, моим же оружием. Хитро!

Прошипят: А ты-то для чего тогда пишешь, коли знаешь, что все после Хармса — беспросветная дрянь?! Ты что, тоже потусторонний и месмерический?! Хи-хи-хи!

Да, именно так они меня и спросят — с вопросительным и восклицательными взглядами в конце. И их гнусная улыбочка превратится на их широких скифских лицах в упругую сосредоточенность палача, готовящегося к уютной послеобеденной декапитации. И они протянут свои крепкие жилистые руки к рукоятке длинного тяжелого меча.

Рано радуетесь, господа! Оставьте меч в покое! Я и так создан не для жизни сей.

Во первых, я пишу, хоть и по-русски, но не в России. Стало быть не подхожу под условия вышеприведенного определения.

Во-вторых, я начал писать, когда настоящая моя жизнь кончилась. Так что тексты мои действительно в некотором смысле «потусторонние»…

А «месмерические» они потому, что мои герои вызваны-позваны из небытия силой магнитного поля моих мозгов, на которых записались сами-собой — то есть без моего желания — мистерии прошлого. В полном соответствии с теорией великого Фридриха Месмера.

Почему мне неприятно читать Набокова

Да. неприятно. Несмотря на неоспоримые достоинства его прозы. Но почему?

Давно уже спрашиваю себя и недоумеваю…

В голову лезет брань и банальности — потому что он чванливый кот… барин… литературный садист-манипулятор, позер… умен конечно как дьявол, но… ум его противный… холодный… шахматный. И язык у него ужасный, неловкий, искусственный, похож на плохой перевод. Спотыкаешься на каждом десятом слове…

Дошло до того, что пришлось, скривив соответственно морду, спросить себя прямо… ты что, ревнуешь? Завидуешь? Как никак, Набоков — гений… признанный читательским сообществом… а ты — кто?

А тут еще Батшев подлил масла в огонь. Спросил, не навеяна ли моя «Обновка» Набоковым… Рассказом «Лик».

А мне-то так хотелось, чтобы пытливый читатель разглядел в «Обновке» гоголевскую «Шинель» (новые ботинки — новая шинель, потеря ботинок — потеря шинели, обида и страшная месть маленького человека миру, безумие и гибель, в конце — озарение… вполне советское, но не без «Записок сумасшедшего»).

Перечитал рассказ «Лик» (написанный Набоковым в Ментоне и опубликованный впервые в «Русских записках» в феврале 1939 года).

Лик — это псевдоним русского актера-эмигранта, из аристократов. играющего на театре во французской пьесе «Бездна» роль бывшего русского. Лик — интеллигентен, худ, высок, робок и вдобавок неизлечимо болен. Он предчувствует скорую смерть. Мечтает умереть на сцене и попасть после смерти в метафизическую реальность этой самой «Бездны».

В южном французском городе, на гастролях, он встречает бывшего своего мучителя, в эмиграции — бедняка и неудачника — Колдунова. Тот терзает его юродивыми словоизвержениями, пытается выдрать из него деньги, приводит к себе. Лик убегает из его логова… у него начинается сердечный приступ. Лик едет на такси к Колдунову, чтобы забрать забытые у того новые туфли, и обнаруживает, что Колдунов покончил с собой выстрелом в рот.

Представляя читателю пьесу «Бездна», автор иронизирует: «…словом, все весьма интересно, весьма жизненно, на каждой реплике штемпель серьезной фирмы, и уж конечно ни один толчок таланта не нарушает законного хода действия…»

Вот эти «толчки таланта» мне и не нравятся в набоковских текстах, потому что их очень-очень много. Понимаю, что хотел сказать Набоков. Понимаю, что он не хотел использовать клише вроде «проблеск таланта». Но «толчок таланта», даже без сортирной аллюзии — это не по-русски.

О «штемпеле серьезной фирмы» я и не говорю.

Набоков описывает реакцию главной героини пьесы на ночное явление героя: «В разгар ночной грозы Игорь стучится к нам в дом, входит к нам со стеком в руке; волнуясь докладывает, что в имении его благодетельницы горит красный лес и что наш сосняк может тоже заняться. Нас это менее поражает, чем юношеский блеск ночного гостя, и мы склонны опуститься на пуф, задумчиво играя ожерельем…»

Все хорошо в этом издевательском описании, но некоторые сочетания царапают.

«В разгар грозы» — плохо. Я не могу это доказать, но это так. Ну да, звукоподражание. «В разгар лета» — да, пойдет, а «в разгар грозы» — почему-то плохо. Может быть, общие согласные «г», «р» и «з» превращают это сочетание в переопределение. «Во время грозы» — вполне достаточно.

У грозы нет разгара.

И «сосняк может тоже заняться» — плохо, лучше было бы просто написать «загореться».

Еще хуже — «юношеский блеск» (вроде как начищенного сапога).

И «опуститься на пуф» (на табурет) — неважно. Например на диван или софу можно «прилечь», а на табуретку — «присесть», но не «опуститься». Опускается только занавес.

Набоков боится штампов… а литературный язык только из штампов и состоит. И мастерство писателя состоит не в том, чтобы придумывать новые сочетания-занозы, по четыре дюжины на печатный лист, а в том, чтобы штампы наполнять свежим содержанием, новой мыслью, новой жизнью — и давать им прорасти новыми побегами.

Описывая Лика, Набоков пишет: «…получивший небольшую известность благодаря фильме, где он отлично провел эпизодическую роль заики».

«Провел роль» вместо «сыграл роль» — это типичная набоковская заноза…

Затем Набоков срывается с иронии — на лирику: «Такого рода существа напоминают помещение со множеством разных дверей, среди которых, быть может, находится одна, которая действительно ведет прямо в сад, в лунную глубь чудной человеческой ночи, где душа добывает ей одной предназначенные сокровища».

«Помещение» — тут плохо, надо было написать «комнату».

«Лунная глубь чудной человеческой ночи» — китч.

«Предназначенные душе сокровища» — это и китч и клише. Подобные поэтические тривиальности сводят на нет все попытки Набокова избежать штампов.

В следующем предложении Набоков развивает метафору с дверями и сокровищами: «Но как бы то ни было, этой двери Александр Лик не отворил, а попал на актерский путь, по которому шел без увлечения, с рассеянным видом человека, ищущего каких-то путевых примет, которых нет, но которые, пожалуй, снились или, быть может, принадлежат другой, как бы не проявленной, местности, где ему не бывать никогда, никогда». Прекрасное развитие. Но возвышенное «отворил» тут лишнее.

«Попал на путь»? Попал на рельсы. Правильно «пошел по пути актера».

Нельзя «идти без увлечения» или «идти с увлечением», «идти» можно быстро или медленно.

И «путевые приметы» — плохо, размыто.

И «не проявленная местность» (местность не фотография) тоже неважно.

Не подумайте, что я придираюсь. Что имеет в виду Набоков — почти всегда ясно. Голова его работала блестяще. Образный его строй — богат и разнообразен. Но его язык — неточен, занозист. А метафора только тогда работает, когда она сформулирована чистым, ясным языком. Стоит на ней появиться пятнышку… и все «толчки таланта» перестают достигать цели.

Есть в этой фразе кое-что еще, что мне не нравится. Это — проявившаяся в ней (по умолчанию) уверенность автора, что он-то в этой «не проявленной местности» — завсегдатай, мэтр, законодатель мод, что у него-то есть ключик от той самой, заветной двери, ему-то «лунная глубь чудной человеческой ночи» отлично знакома…