«Встреча казалась»… «глухо сопряженной с привычной системой всех дурных предчувствий страданий».
«Встреча» сопряжена с «системой», да еще и «глухо»?
«Дурных предчувствий страданий» — это переопределение. Одно из слов лишнее.
И вот, Лик и Колдунов наконец встретились.
«Поцелуемся, — мрачно сказал Колдунов и на мгновение приложился к детским губам Лика холодной, соленой щекой. — Я тебя сразу узнал, — залепетал Лик».
Как Лик узнал, что щека у Колдунова — соленая? Он что, ее лизал? Я бы понял, если бы Набоков написал — «щетинистой» или «усеянной короткой рыжей проволокой». Или это слово потребовалось Набокову, чтобы отослать читателя к литературному отцу Колдунова — Соленому из «Трех сестер»?
И почему «залепетал», хотя тут должно стоять «пролепетал»?
Плохой русский у Набокова после 20 лет жизни на чужбине. Уверен, что он сам это понимал, потому и перешел позже на английский.
Никакого конфликта у Лика с Колдуновым не было.
Садист встретил мазохиста. Кинжал вошел в ножны. Хотя ножны и страдали и, вяло улыбаясь, отбрехивались, а кинжал умудрился чуть позже сам себя прикончить…
Садист-то Колдунов, садист, но единственное, что ему Набоков разрешает — это затащить Лика в свою квартиру и немного перед ним поюродствовать. Кроме того, он купил на деньги Лика пачку папирос и две бутылки вина, ну и еще немного позадирал лавочника и его тещу, которым был должен. Лик, хоть и был слаб и безволен — денег ему не дал, не «озолотил» его. Проявил твердость? Ножны?
Нет, это скупой автор не позволил ему дать Колдунову денег. Хотя, исходя из логики повествования… Колдунов должен был вначале «закошмарить» (без всякого удовольствия употребляю это новое русское слово, что поделаешь… подходит) Лика вербально, а потом распотрошить его как куклу… на лице которой он так любил прежде посижывать.
Автор этого текста сильнее своих персонажей, он не только как папа Карло вырезает их из дерева и раскрашивает их одежду. он вмешивается в их судьбу, в их поступки, он не слушает их речь и записывает ее для читателя, он диктует… делает за них ходы.
Пьяные рассуждения Колдунова, обиженного на судьбу (а стоило обижаться только на автора), зацепившую его «крючочком за живую шею» и превратившую его в «мерзавца, на которого все харкают», «в последнюю хамскую тварь», которые еще немного и переросли бы в мордобой, прерывает не Лик, а жена Колдунова: «Олег Петрович расстроен, вы, может быть, теперь пойдете, — вдруг из угла сказала жена Колдунова с сильным эстонским произношением [лучше «акцентом»]. В голосе ее не было ни малейшего оттенка чувства [не «оттенка», а «следа»], и оттого ее замечание прозвучало как-то деревянно-бессмысленно [очень даже не бессмысленно — она хотела предотвратить позорную потасовку ее мужа с гостем и предотвратила]. Колдунов медленно повернулся на стуле, не меняя положения руки, лежащей как мертвая на столе, и уставился на жену восхищенным взглядом.
— Я никого не задерживаю, — проговорил он тихо и весело. — Но и меня попрошу не задерживать. И не учить. Прощай, барин, — добавил он. не глядя на Лика, который почему-то счел нужным сказать: Из Парижа напишу, непременно…
— Пускай пишет, а? — вкрадчиво произнес Колдунов, продолжая, по-видимому, обращаться к жене».
Самое неправдоподобное в сценке, можно даже сказать, самое фантастическое-фантасмагорическое — это словечко «восхищенным». Жена усмирила мужа одним своим деревянно — бессмысленным замечанием! Вызвала его восхищение. Оказывается, он был у нее под каблуком. И то, что Колдунов на нее не набросился… а заговорил «тихо и весело» должно означать, что он сломался, смирился (т. е. переборол свою злобную природу) и действительно решил отпустить с миром Лика, перестать бороться с миром… и покончить с собой.
Мне все это представляется абсолютно неубедительным… Налицо абсурдное вторжение автора в драматическую сцену, в заваренную им самим кашу.
«Тих и весел» тут вовсе не «озверевший» Колдунов, который, будь его воля, прибил бы Лика как тлю и еще и жене-эстонке (или, скорее, эстонской немке) и сынку своему Васюку показал бы, где раки зимуют, а писатель, автор, манипулятор, царь и бог… Он повелел, Колдунов подчинился. Потому что пришел его, автора, черед — мучить больного и слабого Лика. Что он и делает следующие две страницы… а Колдунова он решил списать в расход, а его тело использовать в роли куклы с открытым ртом, дыркой в черепе и с белыми тапочками на ногах.
«Лик бочком [ «бочком» — слишком фривольно для такого момента] выплыл [ «вышел» было бы лучше, хватит и «бочка»] на улицу. Сперва — облегчение: вот ушел из мрачной орбиты [нельзя «уйти из орбиты», можно «уйти из мрачной конуры», а с орбиты можно разве что «сойти»] пьяного резонера-дурака, затем — возрастающий ужас: тошнит, руки и ноги принадлежат разным людям, — как я буду сегодня играть? Но хуже всего было то, что он всем своим зыбким и пунктирным телом чуял наступление сердечного припадка; это было так, словно навстречу ему был наставлен невидимый кол [идея хорошая, но плохо сформулировано], на который он вот-вот наткнется, а потому-то приходилось вилять и даже иногда останавливаться и слегка пятиться».
«Он шел, рассчитывая каждый шаг, но иногда ошибался, и прохожие оглядывались на него, — к счастью, их попадалось немного, был священный обеденный час, и когда он добрался до набережной, там уже совсем было пусто, и горели огни на молу, с длинными отражениями в подкрашенной воде, — и казалось, что эти яркие многоточия и перевернутые восклицательные знаки сквозисто горят у него в голове».
Тут Набоков одним словом («сквозисто») уничтожает собственную прекрасную метафору. Хотя можно было просто выкинуть это ужасное слово. Интересно, откуда оно пришло в текст Набокова, держу пари, из французского, на котором он возможно думал там, на Ривьере… Для писателя — опасно свободно владеть многими языками.
Все простить можно Набокову за следующую его фразу: «…все закружилось, сердце, страшным глобусом отражаясь в темноте под веками, стало мучительно разрастаться, и чтобы это прекратить, он принужден был зацепиться взглядом за первую звезду, за черный буек в море, за потемневший эвкалипт в конце набережной»…
Умирающий Лик вспомнил, что забыл у Колдунова свои белые туфли. «Зацепился» за эту мысль, как за звезду… Поехал на такси, чтобы забрать свою собственность.
Рассказ кончается следующей сценой: «К дому, где жили Колдуновы, автомобиль подъехал со стороны площади. Там собралась толпа, и только с помощью упорных трубных угроз [плохо] автомобилю удалось протиснуться [тоже плохо, автомобиль не прохожий, тут должно было стоять «проехать» или «подъехать»]. Около фонтана, на стуле, сидела жена Колдунова, весь лоб и левая часть лица были в блестящей крови, слиплись волосы, она сидела совершенно прямо и неподвижно, окруженная любопытными, а рядом с ней, тоже неподвижно, стоял ее мальчик в окровавленной рубашке, прикрывая лицо кулаком… Полицейский, принявший Лика за врача, провел его в комнату. Среди осколков, на полу навзничь лежал обезображенный выстрелом в рот, широко раскинув ноги в новых белых…
— Это мои, — сказал Лик по-французски».
Конец рассказа хорош, хотя и не без картинного позерства автора-престидижитатора.
Чувствуется торжество мастера… умело завершившего литературную жизнь в тексте двух неприятных ему героев.
Нет… скорее нашедшего изящное решение для шахматной задачи.
Козлы
Литература, как и кино и картины — все это попытки форматирования небытия, его формы.
Раньше это были все больше погребальные камеры, наполненные мумифицированными родственниками писателя, его вещами, его животными и его собственными препарированными внутренностями… Саркофаги-повести, пирамиды-романы… Потом произведения искусства и литературы стали памятниками… Нынче это инсталляции. Из кусочков кишок, обрывков кожи, отголосков, отрывков, отрезков бытия.
Странно, я хоть и пишу, но не считаю себя писателем.
Я против литературы как таковой, против бесконечных словоизвержений самоупоенных нарциссов. Я — за простую жизнь, за людей.
Для меня главное — не алые буковки, а та особенная лирическая реальность, или внутреннее кино, которое ими порождается в сознании читателя. Не на бумаге и не на мониторе — сокровище литературы, а там, в мозгах читателя, смиренно собирающего пазлы… светлые, летучие острова. На которых живут восставшие из семантического мусора литературные герои и растут на щедро унавоженной частицами прошлого земле развесистые клюквы.
Мне нравится то, что Б. отстаивает очевидное право эмиграции на существование и на полноценное творчество. Мне нравится и то, что он поливает подпутинскую литературу и заодно и тамошнего, «серого» приспособленца-читателя помоями и клеймит ренегатов-эмигрантов, завороженно, как зайцы — в пасть удава, глядящих российское телевидение и мечтающих о российских тиражах, гонорарах и прочих материальных благах.
Нравится, то нравится, но справедливо ли это?
По многим вопросам, затронутым в этой статье, я уже не раз высказывался, не хочу повторяться. Хотя, кое-что не зазорно и повторить…
Мне кажется, разделяя литературы на зарубежную и не зарубежную, Б. недооценивает или, точнее, упорно стремится не замечать изменений, произошедших за последние 15–20 лет. Изменений, навязанных нам научно-техническим прогрессом. Тема эта бездонная, поэтому кратко коснусь только одного аспекта, важного для нас. авторов.
Писатель нынче пишет не пером и не паркеровской ручкой, не печатает на машинке, а работает на компьютере. Печатает быстро. Свободно манипулирует большими и малыми кусками текста. Мгновенно редактирует. Находит в мировой сети и ассимилирует разнообразные источники — тексты, картинки, фотографии, фильмы. Проверяет орфографию…
Жми кнопку — и вот. твой свежеиспеченный текст уже опубликован и доступен всему человечеству. Спи спокойно, ты оставил свой след в электронной вечности. Застолбил участок на ноосфере Земли. На континенте графоманов.