Пауки — страница 13 из 28

Укладывая торбу, старуха все наставляла его, отец же только курил и слушал…

— Довольно, мама… не беспокойся… Знаю, что такое город… два месяца в солдатах служил…

— Ничего, сынок, материнским советом никогда не гнушайся… — тихо возразила Смиляна.

Вскинув торбу на плечо, Раде поцеловался с родителями и сказал:

— Заверну к жене, повидаю перед уходом сына… Послушай, мама, приглядывай за ним, покуда не вернусь! — И ушел.

Родители долго стояли, пригорюнившись, погруженные в неясные думы. Вдруг старуха спросила:

— Как думаешь, когда он вернется?

— Да ведь только ушел, — спокойно ответил Илия.

И жалко Илии, что домашняя работа остановилась: точно обе руки ему отрубили, лишив дом такой силы — Раде и невестки. Да что поделаешь, если все так складывается?

В городе Раде быстро узнал, где находится резиденция епископа. По пути вспомнил, что с владыкой они как будто немного знакомы, конечно, если это тот самый, что лет пять-шесть назад, когда Раде был еще мальчуганом, объезжал церкви в день совершения конфирмации.

Раде отчетливо помнит, точно это случилось вчера, какое волнение охватило село, как все старались достойно встретить епископа. Особенно волновались прихожане, столпившиеся у церкви во главе с городским головой, газдой Йово, который уже в то время, как говорили на посиделках, ладил с отцом Вране вроде как собака с кошкой. Раде помнит и то, как пронесся по селу слух, будто епископ везет своим прихожанам некий бесценный дар. В тот же день сельский староста, повязавший ради праздника голову новым тюрбаном, с длинным чубуком в руке, обходя село, подтвердил этот слух, только он не знал или не пожелал сообщить, какой именно это дар. А год выдался нескладный: поначалу ждали урожая, потом все пошло прахом.

Между двумя урожаями, когда прошлогоднего хлеба уже не стало, а на новый еще не приходилось рассчитывать, людей охватила тревога; чтобы обмануть хоть как-нибудь голод, мужчины, подложив под пояс, а женщины под передник дощечки, крепко затянувшись, просили по дорогам милостыню, мечтая, как о манне небесной, о просяном хлебе…

Всем селом собрались встречать епископа. Когда вдали показался городской экипаж, поднялась пальба из прангий и ружей. Харамбаша шел во главе сельских стражников со знаменами, староста вел стариков. Епископ вышел из экипажа, благословил народ, проследовал пешком до паперти и быстро вошел в церковь, а за ним повалили стар и млад.

Епископ воссел в кресле, специально взятом напрокат отцом Вране. (Двое крестьян, соблюдая всяческие предосторожности, чтобы не попортить, принесли это кресло на руках из города и почтительно поставили на указанное место.)

Епископ прочел вместе с отцом Вране несколько приличествующих сему случаю молитв и приступил к проповеди. Раде помнит, какими глазами смотрели люди на епископа — он стоял у престола в сиянии восковых свечей, в праздничной, расшитой золотом ризе, с митрой на голове. Раде был потрясен величавой внешностью епископа, и, пока он не приступил к проповеди, мальчика бросало в дрожь от какого-то непонятного страха…

Но едва епископ заговорил, кончились и восторги и страхи; голос владыки никак не вязался с его тучной фигурой: писклявый, невнятный, он то и дело срывался; у отца Вране и то голос был сильнее и приятнее, чем у владыки.

Закончив проповедь и поучения, епископ сказал:

— От всего сердца благодарю вас, возлюбленные мои единоверцы, ибо знаю, что молитвы ваши дошли до всемогущего бога и избавили меня от тяжкой болезни; но особенно приятна мне возможность ответить вам на любовь любовью… принес я, дети мои возлюбленные, великий бесценный дар — дар, который обрадует равно богача и бедняка, старика и юношу… — Он приостановился, чтобы перевести дух.

Все обратились в слух. Епископ продолжал:

— Был я в Риме, и наш святой папа удостоил послать вам через меня свое отеческое благословение.

— На колени! — крикнул отец Вране.

Люди разом опустились на камни и смиренно приняли отеческое благословение папы…

Когда народ выходил из церкви, дядя Петр, вспоминается Раде, насмешливо спросил старосту:

— Стало быть, это и есть тот самый бесценный подарок!..

— Нечего глупить, Петр, — возразил староста, — им спешить некуда… Его преосвященство поднесет дар перед отъездом, увидишь.

— Возьми и мою долю! — трунил дядя Петр.

Но на этот раз Раде так и не довелось увидеть епископа. Его ввели в портик огромного епископского дворца…

Раде дивился его размерам, высоким покоям, а множество дверей повергло его в полное смятение; не зная куда сунуться, Раде долго ждал и раздумывал, и вдруг представилось ему, что епископский дворец так велик, что в нем поместилось бы, пожалуй, все их село с людьми, скотом и кормами… и еще осталось бы много места.

— Зачем ему такой домина? И как же он снизу доверху разукрашен, расписан… красота, да и только! — восторгался, изумлялся Раде и все ждал да ждал.

Бесчисленные двери отворялись и затворялись: священники, свои и пришлые, чужестранцы, выходили, уходили, проплывали мимо, все куда-то спешили…

А с улицы несся говор многолюдной толпы, словно журавлиное курлыканье где-то высоко за облаками…

Вдруг к Раде подошел какой-то священник, худощавый, в очках, с мутными рачьими, совсем как у отца Вране, глазами. Ни слова не говоря, точно немой, он выдернул из рук Раде записку, пробежал ее, пригнувшись, нацарапал что-то на обратной стороне и, возвратив записку, двинулся было дальше.

— Что мне с ней делать? — спросил Раде.

— Знаешь церковь «швятой Марии», — бросил наспех священник и мгновенно исчез, точно растворился в пространстве.

«Швятая Мария» осталась в памяти Раде, и всю дорогу звучала в его ушах эта «швятая».

Блуждая по городу, он разыскал наконец указанную ему церковь в глухой тесной улочке, вошел и стал осматриваться.

У главного престола служил священник: подле скамей стояли на коленях старухи и молодые женщины; часто позванивал колокольчик, даже слишком часто; горящие свечи бросали тускловато-бледный отсвет; но в углах церкви гнездился мрак, а в высоких окнах едва-едва брезжило утро, словно медлило войти… Раде долго стоял с запиской в руке, потом протянул ее какому-то священнику, который, видимо, как раз собирался покинуть церковь. Священник прочитал записку и провел Раде в исповедальню. Наспех исповедал его, закоптил чуть записку над свечкой и возвратил. «Должно быть, засвидетельствовал», — подумал Раде.

Выйдя из церкви, Раде решил побродить по городу, недоумевая, зачем отец Вране заставил его попусту терять время и ввел в ненужные расходы и хлопоты, в то время как исповедник, не Вране чета, торопился вовсю. Раде даже показалось, что поп рассердился, зачем его тревожат, и думал только о том, как бы поскорей уйти из церкви. «Лодыри!» — решил Раде и завернул перекусить в корчму.

Выпив крепкого приморского вина, Раде, чтобы убить время, снова пошел бродить по городским улицам, хотя чувствовал себя изрядно усталым после беготни и бессонной ночи, но к поезду было еще рано.

Раде поворачивал то вправо, то влево, из улицы в улицу, вспоминал места, где когда-то бывал солдатом, и вдруг, очутившись в тесной грязной улочке, сообразил, что здесь живут «грешницы», как их величают горожане. Раде хотел было повернуть обратно, но любопытство взяло верх, захотелось поглядеть на них среди бела дня, и он двинулся дальше.

Был он здесь со своими земляками за два месяца военной службы всего три раза. Кое-кто из солдат попался на удочку; все — деревенские парни, от сохи, даже женатые; бросив на ветер крону, злились и говорили: «Брось, это швабское дело». Один из них при этом сплюнул. А Раде был очень доволен, что хватило сил удержаться, и весело, как никогда, шутил со своими спутниками. В тот вечер улица была забита народом — все больше грязный, замызганный сброд. Мужчины стояли у ворот, договариваясь с женщинами — рядились, точь-в-точь как на ярмарке… Прилично одетые господа входили без промедления, а уж богато одетым — Раде видел собственными глазами — почтительно козыряли полицейские, вроде как Раде начальству, и расчищали дорогу до самого подъезда.

— Совсем как сводни с нашими бабами в городе, — заметил Раде и всласть хохотал со всей ватагой.

— Да и воняет здесь точно от некладеных баранов! — добавил кто-то, и, горланя песню, они поспешили прочь.

Сейчас улица была почти безлюдна, в нее уже заползали сумерки. Раде машинально поднял голову — взглянуть, высоко ли стоит солнце; однако где его увидишь среди этих высоких домов!

За спиной у него кто-то запел. Раде оглянулся — в окне, облокотившись на подоконник, стояла женщина с растрепанными волосами.

— Не хочешь ли жениться, паренек? — спросила она хриплым голосом.

«Нежный голосок, что у сороки!» — подумал Раде и, не оглядываясь, словно стосковавшись по солнцу, поспешил прочь из этих грязных, темных переулков.

«До чего же здесь все не так, как дома», — размышлял он, направляясь к вокзалу. В памяти, как живые, встали дом, ребенок, Божица… Неудержимо потянуло к ней, усталого, невыспавшегося. Уснуть бы, набраться сил, а потом уйти в родные горы к страстной Маше.

«Сладостен отдых усталому, пища голодному, огонь очага иззябшему — а любовь тому, кто горит желанием…» — думал Раде, веселый, довольный, охваченный радостью жизни, глядя из вагона на мелькавшие мимо виноградники, поля, деревья… А поезд с грохотом нес его к родным местам.


Илия зашел к отцу Вране уплатить талер за Радино венчанье и три форинта штрафа; целых три форинта — так ему и запомнилось, — один пятикронник и еще одна крона. На этом Илия успокоился. Но вскоре после венчания сына, в один из летних дней, Цвета снова сбежала от Радивоя, захватив с собой сундук с приданым.

Илия хотел было снова отослать дочь, но Цвета прилепилась к Раде и ни на шаг от него не отходила; так с ним вместе и ушла работать в поле. Раде упорно добивался, почему она все убегает от мужа.

— Не спрашивай, братец, — ответила Цвета. — Мне и свет божий не мил с тех пор, как я у него…