Словом, едва Эстер покидала Джорджа, в него тут же вселялось безумие, он тут же осознавал, что обезумел и ничего не может с этим поделать. Стоял у окна, глядя на дерево, и видел, как черная мерзость смерти и ненависти надвигается на него, словно волна. Она сперва заполняла своей отвратительной, ядовитой слизью глубокие извилины его мозга, а затем пронизывала своими черными языками вены и артерии его плоти. Она жгла, воспламеняла его мозг темным, жарким огнем, отдающим кровью, убийством, но все остальное в теле холодила, замораживала и стискивала змеиными зубами. Иссушала сердце кольцом ядовитого льда, лишала пальцы чувствительности, плоть его увядала, становилась омертвелой, желтовато-бледной, щеки обретали зеленый оттенок, рот пересыхал, язык делался распухшим, на губах появлялась кислота и горечь, бедра и ягодицы становились слабыми, дряблыми, колени подгибались под тяжестью тела, ступни холодели, белели, живот сводило, подташнивало, а чресла, некогда трепетавшие музыкой жизни и радости, под ядовитым, яростным стискиванием становились бессильными, чахлыми, иссохшими.
И в этих приступах безумия Джордж считал, что нет ни спасения, ни защиты от лживости женщин, от их нежной жестокости, их растленной невинности. Неистовые ругательства, проклятия, мольбы любовника против беспощадной потребности женской натуры. Все женские слезы, протесты, страстные признания ничего не меняют. Ничто не может смирить, обуздать ненасытные желания женщины, когда она оказывается перед ненавистным уделом старости и смерти. Любовник может кричать на стену, пытаться плевком обрушить мост, обвязать веревкой ураган или поставить посреди океана частокол с таким же успехом, как добиваться от женщины верности.
Разве не могут женщины лгать, лгать, лгать, и при этом думать, что говорят правду? Разве не могут колотить себя в грудь, рвать на голове волосы, бить обвиняющих любовников по лицу и вопить, что такой чистоты, верности, преданности, как у них, не бывало с начала времен? Могут! Разве не могут источать благородство всеми порами, всеми протестующими стонами и всхлипами, пока не повалятся на кровать мутноглазыми, заплаканными, краснолицыми, запыхавшимися, изможденными этим пылом своей чистой, невинной женской натуры — и вместе с тем лгать, изменять в мгновение ока, свернув за угол, в любой из миллионов потаенных, затерянных, неведомых комнат в непроглядных джунглях этого города, где твои соперники свернулись змеями, готовясь отравить верность, напустить порчу в сердце любви?
Мозг Джорджа пронзило отравленной стрелой постыдное воспоминание. Он неожиданно вспомнил гнусные, коварные слова, которые три года назад сказала ему одна знакомая Эстер из театрального мира, единственные откровенные слова обвинения, какие кто-либо говорил, осмеливался говорить ему о ней. И когда эти ненавистные слова всплыли в памяти, Джорджу вспомнились и время, место, улица, узкий, голый, серый тротуар, где они были сказаны.
Он шел с той девицей по улице, где она жила, часов в одиннадцать вечера. И когда она произнесла эти слова, они проходили под полосатым тентом над подъездом нового многоквартирного дома. И едва слова безжалостно впились своими ядовитыми клыками в сердце Джорджа, он глянул в рыхлое, грубое, прыщавое лицо молодого швейцара в дверях, увидел обильные галуны на его ливрее, его медные пуговицы, наглую усмешку, и лицо этого человека навсегда запечатлелось в памяти Джорджа с чувством ненависти и омерзения.
Девица, глянув на Джорджа с коварной, сдержанной злобностью на тощем, уродливом лице, предостерегла его относительно женщины, с которой он познакомился всего месяц назад, сказала сдержанным, сожалеющим голосом, в котором под конец прозвучала неожиданная вспышка яда и недоброжелательства:
— Она любит молодых людей. Извините, но так о ней говорят. Знаете, боюсь, что это правда.
И теперь в какой-то миг черного ужаса эти слова вспомнились ему со всей их ядовитой, мучительной многозначительностью. В жарком гневе, который вскипал тогда у него в душе, он счел их мерзким наговором, ревнивой ненавистью серой, бесплотной нежити к прекрасной, пылкой, чудесной жизни. Но забыть их не мог. Вновь и вновь эти слова возвращались терзать его сердце, словно отвратительные, неизлечимые язвы.
Они вызвали в воображении картину всего отвратительного театрального мира, мертвенного, сверкающего ночного мира Бродвея, мира утомления, смерти, ненависти и унылой проституции, стремящегося замарать все живое собственной грязью. И когда он думал об этой громадной клоаке, где обитала нежить, этой громадной улице ночи, освещенной непристойным подмигиванием мертвенного света, кишащей множеством отвратительных, порочных, злобных лиц — лиц крыс, змей, стервятников, всех отвратительных пресмыкающихся, паразитов, безглазых рептилий ночи, притворных, лицемерных лиц ненавистных актеров со всеми их коварными сплетнями, подлыми шепотками, — то снова безумел от ужаса, сомнения, неверия. Казалось невероятным, что эта живая, красивая, цветущая женщина со свежим, веселым, полуденным лицом, сияющим здоровьем, чистотой и радостью, может быть хоть какой-то нитью связана с этим порочным ночным миром притворства, грязи и смерти.
И теперь, в одно из ошеломляющих мгновений своего безумия, отвратительные, мучительные воспоминания о тех незабываемых словах пронеслись в его мозгу, вызвав ядовитый выводок мыслей-гадюк и безумных фантазий. Он вновь увидел какой-то ее случайный взгляд, вспомнил сотню случайных слов, поступков, интонаций, и они, как бы ни были мимолетны и пустячны, теперь казались зловеще чреватыми проявлениями лживости, предательства, порочности. И в потемках измученного разума у него впервые мелькнула мысль, что он понял их в подлинном, постыдном значении.
И внезапно с ослепительной яркостью ненависти и отчаяния в его воображении проносился десяток картин предательства, не менее мучительных от того, что эти картины были созданы только безумием его распаленного мозга. Джордж видел Эстер надежно спрятавшейся от него в многолюдной огромности города, оберегаемой властью надменного, наглого окружающего ее богатства. Потом надежно укрытой в жестоком очаровании весны где-то за городом, в усадьбах и домах богатых, чувственных евреек-сводниц.
Он видел ее завернутой в мягкие гобелены богатства и похоти, нежно млеющей в объятиях какого-то ненавистного парня. Иногда это бывал белокурый подросток с нежными, румяными щеками. Иногда чувственно-скромный богемный юнец, который изнывает за чашкой чая с эстетками и томно выдыхает свои вялые, утонченные переживания в жадно внимающие уши, украшенные нефритовыми серьгами. Иногда какой-то ненавистный актер из того самого театра, какой-то юнец с худощавым, противным лицом и гнусными бачками, какой-то высокомерный баловень эротичных театральных дам — «один из наших лучших молодых актеров», который играл молодого любовника в какой-то веселой, непристойной комедии с действием в Будапеште, или в легкомысленной хронике распутства в Вене, или в какой-нибудь славной пьеске о местном блуде в чопорных окрестностях Ньюпортской молодежной лиги, почти не уступающей, представьте себе, «цивилизованной» утонченностью юмора веселой светскости пьес о европейских шлюхах и рогоносцах.
Истязая себя этими картинами, обезумевший Джордж со злобными, конвульсивными гримасами беззвучно цедил слова ненависти и презрения. О, была она веселой, радостной, была остроумной, находчивой, непринужденной в этих изысканных разговорах о любви и измене? Вела себя со знаменитой «непринужденностью игры» комиков этого модного экспериментального театра? Скажите, было это непринужденно и изысканно, достойные господа, скажите, было все это с шутками, благородные дамы, с шутками и прибаутками, все почтенное благовоспитанное общество? Говорите же, черт возьми! Могла она восседать на своем изысканном заду и вести шутливую беседу о непринужденных тонкостях прелюбодейства? Происходило все пристойно, в духе веселых шуток о гомосексуалистах и лесбиянках?
Ну-ну, говорите же, говорите! Что она и ее приятельницы, богатые, чувственные еврейки, которые были у нее в гостях, — потешались над супружеской неверностью, светло-зеленой туалетной бумагой, целлофаном, Калвином Кулиджем, киноиндустрией, братьями Шубертами, сухим законом и кухонными двориками Алисы Фут Мак-Дуглас? Были под впечатлением, как следовало ожидать, от пьес Пиранделло? Были увешаны брелоками, как модно у поклонников Лоуренса? Прочли они все последние книги, дорогие друзья? Смотрели с ехидными усмешками умственного превосходства на лица любителей тех восхитительных прогулок по залу во время представления, которые придают последний штрих торжества и надменности вечерам зрелой культуры в Актерской гильдии? Знали «Линна и Альфреда», добрый милорд? Читали то, видели это, было ли оно «потрясающе», «великолепно» или «отвратительно», сын человеческий?
Знают ли они все слова и помнят все ответы, знают все, что можно высмеять, так же хорошо, как то, что заслуживает уважения и восхищения? О, дорогие друзья, разве они не являются проницательными, остроумными, смелыми и современными, последним чудом времени, превосходящими даже своих отцов, слишком благородными, слишком утонченными и просвещенными для обычных мучений и страданий таких простолюдинов, как я, слишком исключительными для всех горестей, таких людей, какие несли под огромным, вечным небом бремя своих горестей и страданий? Разве они не избавлены чудесами современной науки от всех недугов ненависти, любви и ревности, страсти и веры, которые укоренялись в человеческих душе и теле двадцать тысяч лет? Разве не могут сказать тем, кто не отличается столь высоким происхождением, куда обратиться со своим отягощенным сердцем (если только они достаточно богаты!), назвать врачей, способных проанализировать их ошибки, исцелить их душевное недомогание за сорок модных сеансов, осведомлять их о глубоком проклятии давнего горя три раза в неделю, спасти их горестный, отягощенный дух от хаоса безрассудств и огорчений за восемь месяцев модного избавления?