Женщина приветствовала гостей ослепительной радушной улыбкой, в ней было все обаятельное, сердечное дружелюбие зубов гремучей змеи; потом взволнованно, жадно заговорила по-французски с Темноглазым, немедленно выяснила общественное положение и национальность своей последней жертвы и приготовилась ее обобрать.
Они вошли в какую-то комнату и сели на изящный, обитый золоченым атласом диван. Остролицая по-матерински уселась рядом со своим юным клиентом в такое же кресло и принялась говорить без умолку:
— Как вам нравится Париж?.. Замечательный, правда?.. Когда увидите, что у нас есть, он понравится вам еще больше — да?
Она улыбнулась с лукавым намеком и тут же хлопнула белыми, безжизненными руками, резко издав грубый выкрик надсмотрщика.
Тут же, будто в сказке, с какой-то отвратительной, смешной поспешностью заиграл большой граммофон, со всех сторон распахнулись стены, и вошло, танцуя, около двадцати молодых, красивых женщин.
Женщины были совершенно раздетыми. Стены, представлявшие собой не что иное, как зеркала, закрылись за ними, потолок и пол тоже были зеркальными, и когда эти обнаженные, молодые, красивые женщины медленно двигались в танце мимо Джорджа вокруг комнаты, яркие отражения в этой сотне зеркал бесконечно умножали голые тела; куда бы Джордж ни бросал взгляд, ему казалось, что он смотрит сквозь бесконечные колоннады на нескончаемое, ритмичное движение молодой обнаженной плоти.
Джордж сидел на обитом золоченым атласом диване, отвесив челюсть и выкатив глаза, словно султан на троне между заботливыми придворными — старой Остролицей и молодым Темноглазым, и все это время красивые женщины двигались в танце мимо, облаченные в сводящий с ума соблазн молодой обнаженной плоти, приглашая его нежными взглядами, прошептанными обещаниями, беззвучными просьбами на веселом языке потаскух, улыбались ему с вкрадчивым соблазном легкой любви, с нежной и порочной невинностью своих молодых потаскушьих лиц.
Потом Джорджа повели в громадную комнату с позолотой, зеркалами и голубым светом. Она называлась «Тайны Азии». Там оказалось еще сорок женщин на выбор, в том числе две негритянки, все были нагишом. Одни стояли на пьедесталах, будто статуи, другие позировали, стоя в нишах, третьи растянулись по лестничному пролету, а одна была привязана к огромному кресту. Во имя искусства. Некоторые лежали на больших коврах на полу — и никто не имел права шевельнуться. Но все смотрели на Джорджа, силясь сказать взглядом: «Возьми меня!».
Когда он выбрал женщину, они пошли наверх, в комнату с лампами под абажуром, позолотой, зеркалами и кроватью, Джордж дал на чай горничной, а его женщина извинилась и пошла «привести себя в порядок».
Она была обходительной, спокойной, вежливой, и Джордж принялся с ней разговаривать. Для разговора он нашел много тем. Начал с фразы:
— Жарко сегодня.
А она ответила:
— Да, но, по-моему, вчера было жарче.
Он сказал:
— Да, но все же лето очень дождливое, правда?
Она ответила:
— Да, дожди затянулись. Надоели уже.
И он спросил, бывает ли она здесь постоянно. Она ответила:
— Да, сэр, ежедневно, кроме вторника, в этот день я гуляю.
Потом Джордж спросил, как ее зовут, она ответила, что Ивонна, он сказал, что она очень милая и красивая, и что непременно придет к ней. Она ответила:
— Благодарю вас, сэр. Вы очень благовоспитанны, меня зовут Ивонна, и я здесь бываю ежедневно, кроме вторника.
Она повязала ему галстук, помогла надеть пиджак и, спускаясь вместе с ним по лестнице, любезно поблагодарила за пятнадцать франков.
Джордж идет по улице с небольшими роскошными магазинами, с густой толпой и потоками машин, по rue St. Honore, и вокруг него кишат чуждые, смуглые лица французов, его мышцы сводит усталостью от неприятной кошачьей нервозности их движений, запечатлевшиеся облики множества людей, масса забытых картин гнетут его память, и кажется, что все всегда было так, плечи его сутулятся от серой скуки бесчисленных дней, идиотского однообразия всей жизни.
Потом вдруг он видит свое лицо, отраженное в зеркальной витрине принадлежащего какой-то женщине магазина перчаток, и в памяти его словно бы щелкает замок, открывается дверца, и три года жизни исчезают, он юноша, влюбленный в жизнь, исполненный изумления и ликования, он впервые в чужой стране, в первый раз идет по этой улице и смотрит в эту витрину. И лицо этого юноши отвечает ему взглядом, этот миг оживает, словно по волшебству, он видит утраченную юность, глядящую сквозь огрубелую маску, видит, что наделало время.
Волшебство исчезает: он снова охвачен толпой, ее бесконечной суетливостью, смятением, возбужденностью, непреходящим раздражением; он идет дальше, от одной иллюзорной призрачности времени к другой, но ему ведома странная тайна жизни, у него было видение смерти и времени, и он на миг поднимает взгляд к вечному небу, невозмутимо льющему свет на улицу, на все ее виды, а когда смотрит на подлинные лица, на движение, потоки машин и людей, тайна и печаль человеческой участи гнетут его.
Он мысленно отмечает дату. Тридцатое июля тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
Время! Время! Время!
Он идет дальше.
46. ПАНСИОН В МЮНХЕНЕ
Можно ли говорить о Мюнхене, не сказав, что это своего рода немецкий рай? Кое-кто видит во сне себя на Небесах, но во всех уголках Германии людям иногда снится, что они едут в баварский Мюнхен. И поистине, в определенном изумительном смысле этот город представляет собой воплощенную в жизнь великую немецкую мечту.
Обнаружить причину манящей силы этого города нелегко. Мюнхен очень солиден, очень степенен, но отнюдь не скучен. В Мюнхене варят лучшее в Германии и во всем мире пиво, там есть огромные, прославленные на всю страну пивные погреба. Баварец считается Национальным Весельчаком, остроумным, чудаковатым, на множестве открыток он изображается в народном костюме, сдувающим пену с пивной кружки. В других районах Германии, услышав, что вы едете в Мюнхен, люди поднимут взгляд и восхищенно вздохнут:
— Ach! Miinchen… ist schon![31]
Мюнхен не является, как многие другие немецкие города, сказочной страной готики. По всей стране разбросано множество городов, городков, деревень, обладающих в гораздо большей степени очарованием готического мира, великолепием готической архитектуры, романтичностью готических ландшафтов. Таков Нюрнберг, таков менее известный, но более впечатляющий Ротенбург, такова старая центральная часть Франкфурта, древний Ганновер обладает таким готическим великолепием старых домов и улиц, до которого Мюнхену далеко. То же самое можно сказать об Айзенахе в Тюрингии. О Бремене; о множестве городков по Рейну и по Мозелю, о Кобленце и Хильдесхайме, о Страсбурге в Эльзасе, о множестве деревушек и городков в Шварцвальде и Гарце, в Саксонии и Франконии, на ганзейском севере и в альпийских долинах Баварии и Тироля.
В Мюнхене нет древних замков, возведенных на отвесной романтической скале, нет жмущихся к ней древних домов. Нет неожиданной, волшебной красоты холмов, нет таинственности темных лесов, нет романтической прелести пейзажа. Очарование Мюнхена больше ощущается, чем видится, и это усиливает его загадочность и привлекательность. Мюнхен стоит на равнине, и, однако, каждый каким-то образом знает, что неподалеку находятся зачарованные вершины гор. Джордж слышал, что в ясный день оттуда видны Альпы, но не был в этом уверен. Альп из Мюнхена он ни разу не видел. Он видел их на открытках с панорамным видом города, поблескивающими вдалеке, словно зачарованные клубы дыма. И решил, что эта картина — плод фантазии. Фотограф поместил их туда, так как, подобно Джорджу, чувствовал, осознавал, что они там.
Как рассказать об очаровании Мюнхена! Оно такое несомненное и вместе с тем непередаваемое.
Каждый большой город обладал для Джорджа особым запахом. На изогнутых улицах Бостона пахло свежесмолотым кофе и дымом. Чикаго при западном ветре явственно пахнул жареной свининой. Чем пахнет Нью-Йорк, определить было сложнее, но Джордж считал, что это запах динамо-машины, электричества, подвала, старого кирпичного дома или административного здания, спертый, чуть затхлый и сырой, с тонкой примесью свежего, чуть гнилостного запаха гавани. Запах Лондона тоже был смешанным и вместе с тем определенным. Самым сильным был запах тумана с примесью чуть кисловатого запаха угольного дыма. Добавьте сюда солодовые испарения горького пива, чуть ностальгический запах чая, сладковатый аромат английских сигарет, смешайте все это с утром, окутанным дымом, кисловатой едкостью жарящихся сосисок, бекона и рыбы, профильтруйте через старую бронзу просвечивающего сквозь туман солнца — и получите нечто, похожее на запах Лондона.
Париж тоже обладал своим особым, необычным, несравненным зловонием, слиянием, ностальгической смесью многих запахов, и дурных, и изысканных. Для Джорджа главным — поскольку был самым характерным, принадлежащим только Парижу — являлся затхлый, чуть сырой запах опилок. Он шел из входов в метро, из решеток на тротуарах. То был запах безжизненной жизни, мертвой жизненности; запах мертвого воздуха, использованного кислорода. Запах множества усталых, немытых людей, которые приходили, уходили, вдыхали воздух, выдыхали его и оставляли там — мертвенный, спертый, ядовитый, нечистый, испорченный, несущий на своих мертвенных волнах запах застарелого пота, мертвенное, исчерпанное дыхание безжизненной энергии.
Венеция разила своими каналами, недвижным смрадом, отвратительной, вредной, заразной вонью плавающих среди старых стен нечистот. То же самое было в Марселе — опасная, болезнетворная атмосфера, насыщенная запахами человеческой грязи и испражнений, дурным запахом юга, рыбы, старой средиземноморской гавани.
А Мюнхен обладал самым чистым запахом, самым тонким и незабываемым, самым волнующим, самым неопределенным. То был почти неощутимый запах, неизменно пронизанный бодрящей легкостью альпийской энергии. Летом солнце светило жаркими лучами с сияющей голубизны неба. Чем жарче становилось, тем лучше Джордж себя чувствовал. Он вдыхал полной грудью горячий воздух и солнечный свет. Казалось, пил огромными глотками солнечную энергию. Был исполнен легкости, радости и жизненной силы — как это было непохоже на духоту и апатию, маету, дышащее зноем небо и накрывающие город нечистые, миазматические испарения нью-йоркской жары.