Паутина и скала — страница 140 из 140

Теперь они оба немного помудрели. Эта плоть не предавала его. Она была сильной, стойкой, неимоверно чувствительной в сфере своих чувств. Руки были слишком длинные, ноги слишком короткими, кисти рук и ступни походили на обезьяньи больше, чем у большинства людей, но были человеческими, не уродливыми. Уродство было только в его безумии, в озлоблении сердца. Но теперь через мудрость тела и мозга он понял, что дух, возомнивший себя слишком утонченным для грубых земных целей, либо слишком незрел и неискушен, либо чрезмерно сосредоточен на себе, слишком устремлен внутрь, слишком влюблен в красоты собственной художнической души и заслуживает того, чтобы затеряться в чем-то большем, чем сам, и таким образом обрести свое место, делать в мире мужскую работу — а если слишком утончен для этого, то, следовательно, слаб, хрупок, никчемен.

Они вместе открывали землю, его плоть и он, открывали самостоятельно, тайком, в изгнании, в странствиях, и в отличие от большинства людей знали то, до чего дошли сами. Самостоятельно, своим тяжелым трудом, они взяли в руки чашу знаний и осушили. Узнали то, что большинство людей было бы радо знать. И что же узнали они, пройдя путем трудов и страданий? Вот что: они любят жизнь и своих собратьев-людей, ненавидят смерть-в-жизни, и жить лучше, чем умереть.

Теперь он смотрел на свое тело без презрения или злобы, с удивлением, что живет в этой обители. Теперь он осознавал и принимал его несовершенства. Теперь он понимал, что демон его жажды будет вечно недосягаем. Сознавал, что люди больше, чем люди, и меньше, чем дух. Чем обладаем мы, кроме сломанного крыла, чтобы иметь возможность парить в поднебесье?

Да! Он сознавал, глядя на нелепую фигуру в зеркале, что сделал со своей жаждой и своей плотью все, что по силам человеку. И сознавал также, хотя его распухшее, избитое лицо могло показаться физиономией безумца, что дух, обитающий за этой маской, теперь спокойно, здраво взирает на мир впервые за десять лет.

— Это человек, — спросил он, — сидит так неусыпно во чреве ночи?

— А раз так неусыпно, то разве не Тело вмещает человека?

— Это неправда. А теперь, Тело, дай мне поспать.

— Это правда. А теперь, Человек, отвяжись от меня.

— Нет, Тело; жестокий, неотвязный Червь, таящийся во чреве ночи, непрерывно извивается, и это не дает мне заснуть.

— Этот Червь твой. В давно прошедшие годы, когда Тело, на которое ты недавно гневался, и ты лежали вместе, никакой Червь не мешал нам.

— Но существовал.

— То был Червь зарождающийся. Червь развивающийся. Червь, шевельнувшийся в крови, начало страницы.

— С чего-то, с чего-то начался разлад между нами — с чего? С чего? С Червя?

— Начался он давным-давно, Бог весть, с какой вехи, в какой ячейке памяти — возможно, с солнечного света на веранде.

— Тогда было хорошее время, тогда было все, чего теперь не стало, крыльцо, корзина, яркие настурции…

— Близкое кудахтанье греющихся на солнце кур, всеобщая утренняя суета, чей-то голос, обращающийся к тебе, в полдень скрежет трамваев, останавливающихся на углу, шарканье кожаных подошв по улице, хлопанье калиток и неожиданные приветствия, бодрящий холодок пиленого льда в полдень — тяжелый, черный дух простоватых негров, щипцы для льда, линолеум — хриплое, приятное, спокойное мычание коровы Крейна, идущей переулком вдоль ограды заднего двора…

— И ты было там?

— Да! Целиком и полностью.

— И погруженное в бездны времени и памяти?

— Нет-нет, это была твоя роль — из этих бездн и стал появляться впервые слепой, неотвязный Червь. Но я было там, было там — да, с пухлыми ножками, в корзине, чувствующее свет.

— Свет уходит, свет возвращается — печаль, надежда…

— Это порождения Червя, они твои, твои — не мои. Мое солнце.

— А печаль, Тело, когда оно исчезло?

— Иногда неприятные ощущения — не печаль. Печаль — это Червь.

— Ты ревело?

— А как же! Когда бывало грязным, испачканным, противным, мокрым, голодным, обделавшимся! Ревело! Ревело! — Да! Ревело, требуя утешения, тепла, облегчения, сытости, сухой подстилки — солнца!

— А потом?

— Потом уже нет, уже нет. Жило только Сиюминутным. Хорошее было время.

— Хорошее время — это…

— …это время, когда на свете жил-был малютка-мальчик, — сказало Тело.

— То время хорошее, потому что тогда появлялся солнечный свет и падал на веранду, тогда были шаги мужчин, шедших домой в полдень, запахи рыхлой земли и табака, струйки табачного дыма из ноздрей, складки на горле, вялые, толстые, неприятные женщины в отсыревших халатах, с тюрбанами из кухонных полотенец, томительная скука обыденности, влажная ботва репы, проветривание домов по утрам, перевернутые матрацы, выбитые ковры, теплый привычный запах земли и настурций, мысль о комнатах, их приятных застарелых запахах, внезапная гнетущая тишина после того, как прошел трамвай, и какое-то тоскливое чувство надежды, что скоро полдень.

— Это все было твое — извивы Червя, — сказало Тело.

— А потом опять корова Крейна и утро в джунглях памяти с множеством жизней-и-смертей в далеком прошлом, с мыслями о завывании зимнего ветра в дубовых ветвях, с множеством солнечных лучей, появившихся и исчезнувших с утра, с отзвучавшими голосами — «Сынок, ты где?» — давно скончавшихся в горах родственников… То было хорошее время.

— Да, — сказало Тело. — Только — домой возврата нет.