16. В ОДИНОЧЕСТВЕ
Джордж стал жить один в комнатушке, которую снимал в центре, неподалеку от Четырнадцатой стрит. Там он лихорадочно, неистово работал день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, пока не прошел еще год — за этот срок было ничего не сделано, не закончено, не завершено в том литературном замысле, который, возникнув столь скромным год назад, разросся, будто раковая опухоль, и с головой поглотил его. Джордж с детства помнил все, что люди делали и говорили, но когда пытался написать об этом, память разверзала свои бездонные глуби картин и ассоциаций, в конце концов простейший эпизод извлекал на свет целый континент погребенных в ней впечатлений, и Джорджа ошеломляла перспектива открытий, которые истощили бы силы, исчерпали бы жизни множества людей.
То, что двигало им, было не ново. Еще в раннем детстве какая-то неодолимая потребность, жгучая жажда понять, как обстоят дела, заставляла его присматриваться к людям с таким фанатичным рвением, что они зачастую возмущенно глядели на него, недоумевая, что это с ним или с ними. А в колледже, движимый все тем же непрестанным побуждением, он стал до того одержимым и всевидящим, что вознамерился прочесть десять тысяч книг и в конце концов начал видеть сквозь слова, подобно человеку, который одним лишь исступленным всматриванием обретает сверхчеловеческую остроту фения и видит уже не только наружности вещей, но, кажется, пронизает взглядом стену. Неистовая жажда подгоняла его изо дня в день, покуда глаз его не стал въедаться в печатную страницу, будто алчная пасть. Слова — даже слова великих поэтов — утратили все очарование и тайну, сказанное поэтом казалось всего-навсего плоской, убогой орнаментацией того, что мог бы сказать он, если б какая-то сверхчеловеческая сила и душевное отчаяние, подобных которым не ведал никто, вставили его выплеснуть содержимое находящегося внутри океана.
Так обстояло даже с величайшим на свете чародеем слов. Даже когда Джордж читал Шекспира, его алчный глаз въедался с такой отчаянной жадностью в существо образов, что они начинали выглядеть серыми, тусклыми, чуть ли не заурядными, чего раньше никогда не бывало. Некогда Джордж был уверен, что Шекспир представляет собой живую вселенную, океан мысли, омывающий берега всех континентов, неизмеримый космос, содержащий в себе полную и окончательную меру всей человеческой жизни. Но теперь ему так уже не казалось.
Наоборот — словно сам Шекспир понял безнадежность попытки написать когда-либо хотя бы миллионную долю того, что видел, что знал об этой земле или даже полностью, с блеском отобразить все содержание единого мига человеческой жизни — Джорджу казалось теперь, что воля Шекспира в конце концов капитулировала перед его гением, который парил в столь недосягаемой вышине, что мог потрясти людей могуществом и очарованием, пусть обладатель его и уклонился от непосильного груда извлечь из своей души огромное содержание всей человеческой жизни.
Так даже в том замечательном месте «Макбета», где он говорит о времени:
Когда б вся трудность заключалась в том,
Чтоб скрыть следы и чтоб достичь удачи,
Я б здесь, на этой отмели времен,
Пожертвовал загробным воздаяньем…[12]
— в том потрясающем месте, где он поднимается от триумфа к триумфу, от одного невероятного дива к другому, бросая ошеломленной земле такое сокровище из двадцати строк, которое могло бы заполнить книги дюжины менее значительных людей и прославить их — по мнению Джорджа, Шекспир не высказал и тысячной доли всего, что знал об ужасе, тайне, замысловатости времени и всего лишь набросал очертания одного из миллиона его ликов, полагая, что потрясающее очарование его гения скроет капитуляцию его воли перед непосильной для человека задачей.
И теперь, когда время, сумрачное время, тянулось медленно, мягко и невыносимо, окутывая его дух громадной, непроницаемой тучей, Джордж думал обо всем этом. Думал, и сумрачное время заливало его, топило в глубинах своего неописуемого ужаса, покуда он не превратился в какое-то жалкое, бессильное ничтожество, микроскопический атом, бескровное, безглазое существо, ползающее в глубинах необъятности, лишенное возможности познать хотя бы толику той сферы, в которой обитает, ведущее жизнь-в-смерти, наполненную ужасом, и, безголовое, безглазое, слепое, невежественное, ощупью трусливо ищущее путь к сумрачной, но милосердной смерти. Ибо если величайший из поэтов всех времен нашел эту задачу непосильной, что мог поделать тот, кто не обладал хотя бы частицей его могущества, не мог скрыть эту задачу, как он, за очарованием потрясающей гениальности?
Год, который Джордж прожил там в одиночестве, был унылым и отвратительным. В этот город он приехал с победоносным, торжествующим кличем в крови, с верой, что покорит его, станет выше и величественнее его величайших башен. Но теперь он познал неописуемое одиночество. Он пытался вместить всю жажду и всю одержимость земли в пределы маленькой комнатки и колотил кулаками по стенам, стремясь вырваться снова на улицы, жуткие улицы без просвета, без поворота, без двери, в которую мог бы войти.
В этих приступах слепой ярости Джордж всеми силами сердца и духа желал одолеть этот громадный, миллионнолюдный, непобедимый и необъятный город, восторжествовать над ним и безраздельно им завладеть. Он едва не сошел с ума от одиночества среди его множества лиц. Сердце Джорджа падало в бездонную пустоту перед ошеломляющим зрелищем его непомерной, нечеловеческой, ужасающей архитектуры. Страшная жажда иссушала его пылающее горло, голод впивался в его плоть клювом хищной птицы, когда измученный множеством образов славы, любви и могущества, которые этот город вечно являет жаждущему человеку, Джордж думал, что умрет — всего в одном шаге от любви, которого не сделать, всего в миге от дружбы, которого не уловить, всего в одном дюйме, в одной двери, в одном слове от всей славы мира, пути к которой не отыскать.
Почему он так несчастен? Холмы, как всегда, красивы, вечная земля по-прежнему у него под ногами, и апрель наступит снова. И все же он жалок, измучен, одинок, преисполнен неистовства и беспокойства, постоянно причиняет себе зло, хотя добро под рукой, избирает путь невзгод, страданий, потерь и одержимости, хотя радость, покой, уверенность и могущество вполне доступны.
Почему он так несчастен? Внезапно ему вспоминались полуденные улицы какой-нибудь десяток лет назад, непрерывное, шумное, ничем не нарушаемое шарканье башмаков в полдень, когда мужчины шли домой обедать; приветственные возгласы их детей, влажное тепло и благоухание ботвы репы, стук закрываемых дверей, а потом вновь вялая тишина, покой и сытая апатия полудня.
Где теперь все это? И где все те давние уверенность и покой: спокойствие летних вечеров, разговоры людей на верандах, запах жимолости и роз, виноград, зреющий в густой листве над крыльцом, росная свежесть и безмятежность ночи, скрежет трамвая, остановившегося на холме над ними, и тоскливая пустота после его отъезда, далекий смех, музыка, беззаботные голоса, все такое близкое и такое далекое, такое странное и такое знакомое, неистовое завывание ночи и протяжный голос тети Мэй в темноте веранды; наконец голоса затихают, люди расходятся, улицы и дома погружаются в полную тишину, а потом сон — нежная, чистая ласковость и безмятежность целительного сна? Неужели все это навеки исчезло с лица земли?
Почему он так несчастен? Откуда это — одержимость и неистовость жизни? И то же самое у каждого, не только у него, но и у людей повсюду. Он видел это на тысяче улиц, в миллионе лиц; это стало обычной атмосферой их жизни. Откуда это — неистовость непокоя и тоски, вынужденный уход и мучительный возврат, жуткая быстрота и сокрушительное движение, которое никуда не ведет?
Ежедневно они валят толпой в гнусное оцепенение множества улиц, стремительно проносятся по грохочущим тоннелям с грязным, зловонным воздухом и высыпают на поверхность, словно крысы, чтобы напирать, толкаться, хватать, потеть, браниться, унижаться, грозить или хитрить в неистовом хаосе жалких, тщетных, мелочных усилий, которые не принесут им ничего, останутся бесплодными.
Вечерами они вновь устремляются на улицы с идиотским, неустанным упорством проклятого и заблудшего племени, с опустошенной душой, чтобы искать с усталым, бешеным, озлобленным неистовством новых удовольствий и ощущений, которые наполнят их усталостью, скукой и омерзением духа, которые гнуснее и низменнее, чем удовольствия собаки. И, однако же, с той же усталой безнадежностью надежды, с той же безумной жаждой отчаяния они вновь ринутся на свои отвратительные ночные улицы.
И ради чего? Ради чего? Чтобы толкаясь, теснясь, давясь бродить взад-вперед мимо дешевой помпезности и скучных увеселений этих улиц. Чтобы беспрестанно слоняться туда-сюда по мрачным, серым, безрадостным тротуарам, оглашая их грубыми колкостями и замечаниями, хриплым бессмысленным хохотом, уничтожившим радостное веселье их юности, заливистый смех от всей души!
Ради чего? Ради чего? Чтобы изгнать жуткое раздражение из своих усталых тел, своих истерзанных нервов, своих смятенных, отягощенных душ обратно на эти скучные, безумные ночные улицы, их вечно подгоняет эта бесплодная безнадежность надежды. Чтобы вновь увидеть раскрашенную личину старой приманки, чтобы стремиться к огромному, бессмысленному блеску и сверканию ночи так лихорадочно, словно их там ждет некое великое воздаяние счастья, любви или сильной радости!
И ради чего? Ради чего? Какое воздаяние приносят им эти безумные поиски? Быть мертвенно освещенными этим безжизненным светом, проходить с развязным самодовольством и многозначительным подмигиванием мимо всей этой броской пустыни киосков с горячими сосисками и фруктовой водой, мимо сияющих искушений, затейливых убранств крохотных еврейских лавочек, в дешевых ресторанах впиваться мертвенно-серыми челюстями в безвкусную мертвенно-серую стряпню. Надменно проталкиваться в тускло освещенную утробу, скучное, скверное убежище, жалкое, полускрытое убожество кинотеатров, а затем с важным видом продираться обратно на улицу. Ничего не понимать, однако поглядывать с понимающим видом на своих мертвенных ночных собратьев, смотреть на них, насмешливо кривя губы, с презрительной гримасой, суровыми, мрачными, неприятными глазами и отпускать насмешки. Каждую ночь видеть и быть на виду — о, ни с чем не сравнимое торжество! — демонстрировать блеск своей находчивости, остроту своего плодотворного ума такими вот перлами: