Паутина и скала — страница 62 из 140

И все же этот разлагающийся мозг сумел восстать из своего угасающего младенчества, обрести на время живость и проницательность, создать судно!

Судно являлось символом национальной гордости, громадной пантерой моря, горделивой быстрой кошкой Италии. Двигатели его, правда, были шведскими. Обшивку выковали из британской стали на Клайде. Надстройку сработали шотландцы. Спроектировал его немец. Трубопроводы были американскими. И все прочее — роскошная драпировка, стенные росписи, великолепная часовня, где служили святую мессу, китайский зал, где пили спиртное, ренессансный зал, где пили и курили, помпейский зал, где танцевали, английский ресторан, обшитый дубовыми панелями и увешанный спортивными эстампами, — являлось произведениями искусства многих народов, однако судно, бесспорно, было итальянским.

Судно было мощным. Капитан, команда и пассажиры ежедневно вели учет его свершений. Бурно радовались его скорости. Гордились его стойкостью. Наблюдали, как оно гордо вздымается на волнах в гармоничном ритме. Судно было их любовью, их радостью, они обожали его. Члены командного состава расхаживали по его палубам, разговаривая негромкими возбужденными голосами. Иногда пассажиры видели, как они, жестикулируя, оживленно спорили, потом умолкали, вновь оглядывали судно и продолжали спор с еще большей горячностью и гордостью.

Судно стремительно шло вперед сквозь шторм, по-кошачьи подрагивая. Они наблюдали, как оно зарывается в огромные волны. Видели, как пенистый девятый вал перекатывается по его носу, обдавая палубы тучами хлещущих, словно плети, брызг.

Чувствовали, как судно замедляет ход перед тем, как зарыться, или поднимается с гордо задранным носом, с которого стекает вода. Потом тысяча тонн воды снова обрушивалась на обшивку, судно содрогалось, словно боксер от удара по корпусу, потом успокаивалось и вновь устремлялось в безбрежную сумятицу моря и неба, осаждавших его, словно воющий зверь. Не было расстояния, не было горизонта; была только завывающая сумятица неба и моря, в которой судно, словно некая враждебная ей сила, вело борьбу — в аду вод, которые бурлили, пенились, бросали его в глубокие впадины и жутко обрушивались на него с громадных высот, возносили на альпийские вершины волн, а затем со скоростью курьерского поезда опускались под ним, словно вселенная лишалась дна, и море устремлялось в пустоту. Вода была густой, зеленой, с шипящими пеленами пены, а в отдалении — серо-черной, холодной, зловещей, гребни волн взрывались бурлящей белизной. Тучи были густыми, серыми и мглисто смыкались с морем в бурной, свирепой стихии.

По мере того как день шел за днем, буйство и ярость шторма нарастали, подгоняемое им судно ускоряло ход, великолепно выдерживая первое испытание, превосходя себя; подавленное, нервозное настроение комсостава сменилось откровенным ликованием. Среди членов его раздавались внезапные взрывы громкого смеха. На бурное море они стали смотреть с надменным равнодушием. Когда пассажиры спрашивали их о погоде, они притворялись спокойно-беззаботными: а, ничего особенного; слегка штормит, но хотелось бы настоящей бури, дабы судно могло показать, на что способно.

Это судно было последним из всех в вечных морях. Оно оставило веху в истории. Оно являлось наследником всех прочих судов, которые оставили след во времени, которые несли маленьких пылких людей и всю историю по водам — греков, финикийских торговцев, неистовых белокурых норвежцев с заплетенными в косы волосами, горячих испанцев, французов в пудреных париках и грубоватых англичан, шедших к чужим побережьям, чтобы высаживаться и покорять. Эти люди были владыками морей, они дали название смертных и мерки времени смертных вечному! Да! Они заставили громадные часы мелодично пробить над океаном; они захватили вечное море и установили на нем меру своих лет; они сказали: «В таком-то году мы сделали это море нашим, завладели им для нашего судна и нашей страны».

Это судно являлось воплощением времени и жизни на лоне океана. Если б из холодных морских пещер поднялись древние чудовища пучины, обросшие полипами змеи, женщины с хвостами вместо ног и водорослями вместо волос, то смогли бы постигнуть его время и предназначение. Судну это было безразлично, оно жило жизнью человека, а людей мало волнуют холодные существа из морских пещер. Что люди узнали за свои несколько миллионов лет о просторных, кишащих жизнью морских царствах или о земле помимо тех следов, которые оставили на ней сами?


Шторм достиг наивысшей ярости на исходе пятого дня и потом быстро утих. На другое утро солнце ярко светило с безоблачного неба, и громадное судно шло, легко покачиваясь. Незадолго до полудня курительная комната третьего класса была заполнена шумными игроками в карты, зрителями, любителями поболтать и выпить перед обедом. За одним из столиков в углу читал письмо молодой человек. Содержание письма, очевидно, ему не понравилось, потому что он угрюмо нахмурился, внезапно бросил читать и раздраженно сунул письмо в карман. И все же, видимо, этот помятый лист бумаги обладал для него каким-то мрачным очарованием, так как он вскоре достал письмо снова, развернул и вновь принялся читать, на сей раз более внимательно, с какой-то сосредоточенной злостью, говорившей, что его прежнее настроение укрепилось духом резкого несогласия. И это проявление неприязненного чувства вдвойне бы заинтересовало наблюдателя, знай он, что местом, вызвавшим у читавшего наибольший гнев, было вроде бы совершенно безобидное замечание о цвете дерна.

Письмо было написано его дядей. А ставшая костью в горле фраза, к которой молодой человек возвращался снова и снова, гласила: «Ты прожил там год и уже должен бы понять, что деньги на кустах не растут. Так что если насмотрелся чужих земель, советую вернуться домой, где трава зеленая».

«Где трава зеленая». Эта пасторальная фраза со всеми ее скрытыми смыслами и причиняла боль молодому человеку. Лицо его омрачилось злобной иронией при мысли, что дядя вменил в достоинство американской траве то качество, которым по сравнению с европейской она обладает в меньшей степени.

Он понимал, что фраза эта иносказательная. Зелень травы была в ней метафоричной. И метаформа эта была не совсем пасторальной. Потому что в Америке — тут мысль его вновь окрасилась иронией — даже зелень травы оценивается в денежном выражении.

Вот это и причиняло ему боль. Задевало за живое.

И он сидел, угрюмо глядя на письмо, — молодой человек, плывущий по лишенному травы океану со скоростью двадцать миль в час, вызывающе настроенный, готовый вступить в ожесточенный спор из-за того, чья трава зеленая.

Юноша этот являлся если не типом и символом того времени, то его приметой. Он был холостым двадцатичетырехлетним американцем. И если не как миллионы соотечественников его возраста и положения, то уж наверняка как десятки тысяч, отправился в Европу на поиски Золотого Руна, а теперь, после года поисков, возвращался «домой». Этим и объяснялись хмурость, сжатые губы и презрительный взгляд.

Однако в душе наш презрительный герой отнюдь не был так самоуверен, так решителен, так тверд в своем надменном вызове, как могло показаться по его виду. Говоря по правде, он представлял собой угрюмое, одинокое, испуганное, несчастное молодое животное. Дядя в письме грубовато советовал ему вернуться «домой». Вот он и возвращался «домой», в том-то и была загвоздка. Потому что он внезапно осознал, что дома у него нет, что почти каждый его поступок с шестнадцатилетнего возраста являлся отрицанием того дома, который у него был, попыткой бежать, избавиться от него, начать новую жизнь. И теперь он понимал, что вернуться будет тем более невозможно.

Он знал, что родные озадачены его поведением сильнее, чем он сам. Как большинство американских семей их класса, они привыкли судить о поведении других исключительно по своим местным меркам. И по их критериям поведение его было несуразным. Поехал в Европу. С какой стати? Они удивились, слегка опешили, слегка обиделись. Никто из его родни никогда не «ездил в Европу». Ездить туда — тут уязвленная гордость подсказала ему слова для выражения их взглядов — хорошо тем, кто может себе это позволить. Хм! Им бы очень хотелось получить возможность смотаться в Европу этак на годик. Он что, вообразил себя — или их — миллионером? Молодой человек знал, что «поездка в Европу» была, на их взгляд, исключительной привилегией богачей. И хотя их возмутил бы любой намек, что они «хуже» кого бы то ни было, однако в соответствии с моральным комплексом Америки они безоговорочно признавали, что есть поступки, которые позволительно совершать богачу, но непозволительно бедняку. Одним из таких поступков являлась «поездка в Европу».

Мысль, что родственники относятся к этому так, гнетущее, приводящее в ярость сознание, что веских доводов для возражений у него нет — есть только мучительное ощущение горечи и несправедливости, обостренное тем, что при убежденности в собственной «правоте», он не может найти никаких внятных доводов против косного мнения, — усиливали его мрачную надменность и озлобленность, мучительную ностальгию, вызванную больше чувством бесприютности, чем сознанием, что дом у него есть.

И в этом он тоже являлся знакомой приметой того времени: отчаянно тоскующий по дому странник, отчаянно возвращающийся в родной дом, которого у него нет, остриженный Ясон, все еще ищущий и неугомонный, возвращающийся с пустыми руками, без Золотого Руна. По прошествии лет легко высмеять безрассудство того паломничества, легко забыть героизм того поиска. Ибо поиск был проникнут духом Ясона, отмечен его решительностью.

Для этого юноши и для многих таких, как он, то была не просто беспечная, легкомысленная поездка, в каких богатые молодые люди искали развлечений и спасения от праздности. Не походила она и на экспедиции восемнадцатого века, прославленные «большие путешествия», в которых богачи завершали образование. Его паломничество было более суровым и сиротливым. Оно было задумано в исступлении неистовой и отчаянной надежды; было совершено в духе отчаянного приключения, фанатичного исследования, не имевшего иных ресурсов стойкости или убежденности, кроме сокровенной, почти необъяснимой веры. Даже Колумб не мог бросать вызов неведомому с такой отчаянной решимостью или с такой тайной надеждой, у него по крайней мере были общество необузданных авантюристов и поддержка имперских азартных игроков — у молодых людей ничего того не было. К тому же, у Колумба был предлог отыскания северо-западного пути, и возвращался он с горстью чужой земли, с корнями и стеблями неведомых цветов в подтверждение того, что, возможно, за пределами обжитого полушария существует обетование нового рая.