19. ПОЕЗДКА
Телефон зазвонил на другое утро, пока Джордж еще спал. Он пробудился, вяло потянулся к аппарату и, когда сознание стало проясняться, крякнул с недовольством человека, совершившего накануне вечером нечто такое, о чем хотелось бы забыть и о чем вскоре придется непременно вспомнить. А в следующий миг сел, напрягся, как струна, и навострил слух — в трубке звучал голос Эстер:
— Алло!.. Алло!
Несмотря на радостное возбуждение, Джордж ощутил легкое разочарование и горечь. Голос Эстер по телефону казался более резким, чем ему помнился. Он понял, что голос этот «городской» — слегка надтреснутый, беспокойный, чуточку визгливый.
— О, — произнесла Эстер потише, когда убедилась, что Джордж слушает. — Привет… Как поживаешь?
Теперь голос звучал слегка нервозно, с неловкостью, словно какое-то воспоминание об их последней встрече смутило ее. — Получила твое письмо, — продолжала Эстер торопливо и чуть неуверенно. — Обрадовалась… Послушай, — отрывисто заговорила она после небольшой паузы. — Хочешь посмотреть спектакль сегодня вечером?
Эти дружелюбные слова подбодрили его, успокоили, но и вызвали опять смутное чувство разочарования. Джордж сам толком не понимал, отчего, но, видимо, он ждал чего-то более «романтичного». Довольно резкий голос, чувство неловкости, напряженности и обыденное «Хочешь посмотреть спектакль сегодня вечером?» оказались совершенно не тем, чего он ждал.
Но тем не менее Джордж был очень рад ее звонку и пробормотал, что да, конечно, хотел бы.
— Ну и отлично, — торопливо подвела черту Эстер с едва заметным облегчением. — Знаешь, где находится театр?.. Знаешь, как добраться туда, а? — И не дав ему возможности ответить, стала объяснять, давать указания. — Встречу тебя там в двадцать минут девятого… С билетом… Увидимся перед театром…
Затем быстро повторила указания, и пока он неуверенно бормотал слова благодарности, сказала быстро, нервозно, нетерпеливо, словно желая завершить разговор на этом:
— Ладно… Договорились… Буду ждать… Приятно будет увидеться снова.
И поспешила повесить трубку.
Тот день навсегда запечатлелся в памяти Джорджа как разделенный на два периода — раннее утро и вечер. Что происходило к промежутке между ними, он впоследствии совершенно не помнил. Надо полагать, встал, оделся и отправился по делам. Провел занятия со студентами, прошагал среди множества других людей по бесконечным улицам — но все эти поступки, звуки, перемены освещения и погоды, лица исчезли впоследствии из его памяти напрочь.
Как ни странно, потом он вспоминал с резкой, навязчивой яркостью подробности поездки, которую предпринял в тот вечер, отправляясь на свидание.
Театр, один из тех маленьких театров, что были основаны как своего рода благотворительные учреждения, придатки к «местной работе» среди «неимущих классов», существовал главным образом на пожертвования богатых женщин и в последние годы широко прославился. Поначалу, вне всякого сомнения, цели его были в основном гуманитарными. То есть несколько чувствительных дам объединились в своего рода культурную федерацию, девизом которой вполне могло быть «Они должны есть пирожное». На открытии его было, видимо, немало высокопарного суесловия о «привнесении красоты в их жизнь», облагораживании масс Ист-Сайда через балет, «искусстве танца», «театре идей» и прочего старого невротического чистого эстетизма, который портил театр того времени.
Однако с годами упования эти претерпели странное, курьезное преображение. Идеалы остались в основном прежними, но публика стала другой. Самая значительная часть зрителей, заполнявших маленький театр по вечерам, была действительно из Ист-Сайда, но Ист-Сайд перестал быть окраиной, и борющиеся массы вели свое происхождение из фешенебельных многоквартирных домов этого района. Зрители приезжали в сверкающих автомобилях, демонстрируя обнаженные спины и манишки. И хотя массы продолжали бороться, их борьба в основном ограничивалась тем, чтобы попасть в разряд: «Шесть билетов на сегодняшний вечер в партер, если они есть у вас, — а говорит с вами мистер Масена Готро».
Да, театр перестал быть окраинным, хотя оставался на прежнем месте. Он стал модным и процветал. Разумеется, по-прежнему «облагораживал нравы», но с оглядкой на чопорную публику. А чопорная публика проявляла готовность — нет, стремилась — к оглядке на себя. И в самом деле, успех маленького театра в последние год-другой был столь велик, что теперь находился в том безбедном положении, какого достигает Ее Милость Блудница, когда дела у нее идут хорошо, — она может быть разборчивой, назначать свою цену и откровенно насмехаться над своими жертвами, даже беря у них деньги — то есть, несмотря на все свои претензии, культурные программы, «смелые эксперименты» и все такое прочее, Раскрашенная Потаскуха крепко сидела в седле, в театре, и, судя по всему, не собиралась его покидать. Потому что Мода щелкнула кнутом и предписала, чтобы поездки в южный Ист-Сайд были не только в порядке вещей, но обязательными; теперь уже не могло быть застольного разговора без упоминания о нем.
Однако поездка в южную часть Ист-Сайда всегда бывала необычайно запоминающимся, волнующим событием, и Джордж по пути туда к назначенному времени ощущал это сильнее, чем когда бы то ни было. Ист-Сайд всегда представлялся ему, он сам не знал, отчего, подлинным Нью-Йорком, несмотря на всю его бедность, убожество, тесноту и многолюдье, самой сущностью Нью-Йорка; безусловно, самым увлекательным, самым волнующим, самым колоритным Нью-Йорком, какой он знал. И в тот вечер захватывающая подлинность, жизненность Ист-Сайда открылась ему, как никогда раньше. Такси пронеслось вдоль почти безлюдных тротуаров южной части Бродвея, на перекрестке свернуло на восток, а потом на Второй авеню снова на юг. Тут создавалось впечатление, что въезжаешь в другой мир. Улица эта именовалась у жителей города «маленьким Бродвеем» — «Бродвеем всего Ист-Сайда». Джорджу это казалось несправедливым. Если это и Бродвей, думал он, то лучший — Бродвей с теплотой жизни, с чувством общности, Бродвей более сильной и стойкой человечности.
Именно это достоинство делает южный Ист-Сайд столь замечательным, и в тот вечер Джордж впервые оказался способен дать ему определение. Он внезапно понял, что из всех районов города это единственный, где люди кажутся неразрывно связанными с ним, где они «у себя». А если и не единственный, то наверняка в этом отношении первый. Огромные оранжево-розовые многоквартирные дома в фешенебельных районах лишены человечности. При взгляде на них — на утесы-стены Парк-авеню, нескончаемый поток машин, безвкусную буржуазную броскость громадных фасадов вдоль Риверсайд-драйв — возникает чувство отчаяния. Они западают в душу холодным олицетворением жестокого мира — мира оторванных от почвы людей, мира лощеных прихвостней, грубо отшлифованных, отлакированных на один лад, людей, приехавших Бог весть откуда, зачастую это скрывающих, и уходящих Бог весть куда — подобно сыплющимся на тротуар зернышкам риса, сухой листве, гонимой ветром по пустым дорогам, горстке брошенных о стену камешков. Называйте такой район как угодно, но это не Дом.
Дом! Именно это слово нужно было Джорджу, и теперь оно, единственное, простое, придало определенность витавшему в его мыслях образу. Ист-Сайд — это Дом, и потому он такой замечательный. Дом, где люди рождаются, живут, трудятся, страдают и умирают. Видит Бог, отнюдь не отрадный, приветливый, удобный для жизни. В этом Доме есть преступность и нищета, убожество и болезни, насилие и грязь, ненависть и страдания, убийства и гнет. Это Дом, куда правители Обетованной Земли согнали множество угнетенных, обездоленных, измученных, спасающихся, привлеченных сюда надеждой избавиться от жестокой нужды, и поселили их там, эксплуатировали, обманывали, перегоняли их кровь в звонкую монету барышей, вынуждали своих собратьев есть горький хлеб и обитать в непригодных даже для свиней жилищах.
И что же Ист-Сайд? Оказался ли сломлен этим кровавым трудом? Исчезла ли вся жизнь из Ист-Сайда? Сокрушен ли Ист-Сайд совершенно? Нет — ибо Джордж неожиданно поглядел, впервые «увидел Ист-Сайд», и понял, что душа Ист-Сайда неодолима; и что по какой-то непостижимой иронии судьбы владыки Ист-Сайда ослабли от накопленного за чужой счет жира, а Ист-Сайд стал сильнее от каждой капли пролитой им крови.
Казалось, что каждая капля крови, пролитая в Ист-Сайде, каждая капля пота, каждый стон, каждый шаг по каждому тяжкому пути, весь огромный, невыносимый компост нищеты, насилия, непосильной работы и людского горя — да, и каждый возглас, раздавшийся в Ист-Сайде, на его людных улицах, каждый взрыв смеха, каждая улыбка, каждая песня — все громадное содружество нужды, тягот, бедности, которое соединяет своими живыми нервами всех обездоленных земли, вошли каким-то образом в самую сущность Ист-Сайда, дали ему увлекательную жизнь, теплоту и яркость, каких Джордж не видел ни в одном другом Доме.
Возьмите старое седло, истертое старым наездником и пропитанное потом старой лошади; возьмите старый башмак, изношенную шляпу, продавленный стул, выемку в каменной ступени, протертую ногами за семь столетий, — во всем этом вы обнаружите некоторые качества, которые создали Ист-Сайд. Каждая капля пота, каждая капля крови, каждая песня, каждый возглас мальчишки, каждый крик ребенка проникли в каждое окно Ист-Сайда, в каждый темный, узкий коридор, вошли в каждую истертую ступеньку, в каждый покосившийся лестничный поручень и даже Бог весть каким образом в архитектуру порыжевших, унылых, угловатых зданий, в фасады мрачных, закопченных многоквартирных домов, в состав камня — да, даже цвет старого красного кирпича оказался до того захватывающим, до того замечательным, что при взгляде на него трепетало сердце: горло сжимало от непонятного, но сильного волнения. Да, все это вошло в Ист-Сайд, благодаря всему этому Ист-Сайд стал Домом. И потому был замечательным.
Вторая авеню бурлила ночной жизнью. Лавки, рестораны, магазины были открыты; улица была насыщенна подлинной оживленностью ночи, оживленность эта не радостная, но жгущая неутолимой надеждой, предвкушением, ошеломляющим чувством, что восхитительное, волнующее, чудесное рядом и может достаться тебе в любую минуту. В этом смысле улица была подлинно американской, и Джорджу пришло в голову, что истинные расхождения, различия, разделения в американской жизни кроются не в цвете кожи, расе, месте проживания или классовой принадлежности, а в характере; и что во всех своих существенных чертах, в ее ночном возбуждении, любви к темноте, в волнующем ожидании, которое в каждом из нас пробуждает ночь, эта улица является «американской», что жизнь ее очень похожа на жизнь любой американской улицы — улицы субботним вечером в каком-нибудь колорадском городке, когда туда съехались фермеры, мексиканцы, рабочие сахарного завода, в южнокаролинском городе или в виргинском Шенандоа-Вэлли, когда туда съезжаются фермеры и владельцы хлопковых плантаций, и в пидмонтском лесопромышленном городе, когда рабочие заполняют улицу, толпятся в пяти- и десятицентовых магазинах, или в голландском городке в Пенсильвании, или в любом другом городе по всей стране, где люди по субботним вечерам отправляются в «центр», ожидая, что произойдет «то самое», толпятся, слоняются, ждут… неизвестно чего.