В детстве, слушая рассказ тети Мэй о том, как солдаты возвращались с Гражданской войны, он внезапно впервые в жизни увидел войну, услышал голоса и набросился на тетю, словно хищник. Какая тогда стояла погода, в какое время это происходило? Кто были те солдаты, которых она видела, как они были одеты, были оборваны или нет, у всех ли на ногах была обувь? Кто были люди, стоявшие у дороги, что говорили женщины, плакали или нет?
Джордж донимал ее бесконечными расспросами, покуда совершенно не изматывал; потом снова принимался за свое. На что они жили, когда кончились все деньги? Где брали одежду? Шили из выращенного хлопка. Что делали с ним? Женщины его пряли. Как пряли, сидела ли она сама за прялкой? Какого цвета бывала одежда, окрашивали ее или нет? Да, окрашивали, красители готовили сами. Как готовили? Из чего? Из скорлупы грецких орехов, из ягод бузины, из американского лавра, все это собирали в лесу. Какие из них получались цвета, как производилась окраска? — и так далее, заставляя старуху напрягать память, пока не вытаскивал из нее все.
И теперь точно так же не отставал от Эстер. Она как-то сказала:
— Мой отец ходил в заведение «У Мока»…
— Это где? Ни разу не слышал о нем.
— Был такой ресторан — отец ходил туда почти каждый вечер.
— Где? Ты бывала там?
— Нет, я была еще ребенком, но слышала, как он говорил о нем, и название зачаровало меня.
— Да, оно может зачаровать. Что представляло собой это заведение?
— Не знаю. Я ни разу не бывала там, но когда отец возвращался поздно, слышала его разговоры с матерью.
— Как ты могла их слышать? Почему не лежала в постели?
— Лежала. Но моя комната находилась прямо над столовой, а в стене был тепловой вентилятор. И когда я включала его, то могла, сидя в темноте, слышать все, что они говорят. Они считали, что я крепко сплю, но я сидела, подслушивая их, будто невидимый призрак, и находила это восхитительным и волнующим. Они часто упоминали об этом заведении. Иногда отец приводил других актеров, своих друзей, и я слышала голос матери: «Где это вы были?». Отец и другие актеры смеялись, потом он отвечал: «„У Мока“, где ж еще?». — «Что делали там в такое время?». — «Ну, выпили кружку пива», — отвечал отец. «Оно и видно, — слышался голос матери. — Что выпили одну кружку на всех». Я слышала их голоса, смех актеров, и звучало это так чудесно, что начинало казаться, будто я сижу там среди них, только они этого не знают, потому что я невидима.
— И это все, что знаешь? Ты не узнала, где находилось это заведение, как выглядело?
— Нет, но мне представляется, что это было заведение для мужчин, со стойкой, устрицами — и с опилками на полу.
— И называлось оно «У Мока»?
— Называлось «У Мока».
Вот так Джордж не отставал от Эстер, пытливо, назойливо расспрашивал, покуда не добился в конце концов полной картины ее минувших лет.
«Долго, долго я лежал в ночи…»
(Раз!)
«Долго, долго я лежал в ночи без сна…»
(Два!)
«Долго, долго я лежал в ночи без сна, думая, как рассказать мне свою повесть».
О, как прекрасны эти слова! Они отдаются во мне музыкой, словно колокольный звон.
(Раз, Два, Три, Четыре! Раз, Два, Три, Четыре!)
Звонят колокола, и это время. Какое? Колокола отбивали полчаса. И это было время, время, время.
И это было время, мрачное время. Да, это было время, мрачное время, и оно висит над нашими головами в прекрасных колоколах.
Время. Ты подвешиваешь время в больших колоколах на башне, время непрерывно бьется легким пульсом у тебя на запястье, ты заключаешь время в маленький корпус часов, и у каждого человека есть свое, особое время.
А некогда существовала маленькая девочка, очень прелестная, очень милая, она была на редкость умной, научилась писать на шестом году жизни и писала письма своим дорогим дядям Джону и Бобу, дяди были большими и толстыми — Господи, до чего же много ели эти люди! — они просто обожали ее, и она называла их «Дарогие Милые Дяди!»: «У нас новая сабака, завут ее Рой очень харошая только Белла гаворит что она еще и грязная Сестра учится гаворить и уже может сказать все, а я беру уроки французского языка учительница гаворит что я уже харошо на нем разгавариваю и что я умная и спасобная и я все время думаю о Дарогих Милых Дядях это все Сестра перидат вам превет и мы жаем что Дарогие Милые Дяди ни забудут нас и превизут что-нибудь харошее сваей дарогой маленькой Эстер».
О, это наверное, было гораздо позже, после того, как мы вернулись из Англии. Да, видимо, года два спустя, потому что до того я помню только большой пароход, его бросало вверх-вниз и маме было очень плохо — Господи, как она побледнела! Я очень испугалась и заплакала, а папа был молодчиной. Принес ей шампанского, я слышала, как он сказал: «Вот, выпей, тебе станет лучше», а она ответила: «Нет, не могу, не могу!». Но все же выпила. Папа всегда умел настоять на своем.
У меня была няня, мисс Кремптон — смешная фамилия, правда? — жили мы сперва позади музея на Гауэр-стрит, потом на Тэвисток-сквер. А у молочника была тележка, он толкал ее перед собой и при этом издавал какой-то странный звук горлом, каждое утро, когда он показывался, мне разрешали выйти, усесться на краю тротуара и поджидать его, солнце бывало затянуто дымкой и походило на старое золото, я давала молочнику деньги, а он громко говорил: «Вот вам, мисс, свежие, как маргаритка» и давал мне крохотную бутылочку сливок, я выпивала их прямо там и возвращала бутылочку. Господи, как я гордилась! Воображала себя на три-четыре года старше. А потом, когда спросила папу, почему сливки настолько дороже молока, он ответил: «Потому что корове очень трудно сидеть на таких маленьких бутылочках». Мне это показалось так удивительно, что из головы не шло, а мама сказала ему, что стыдно так разговаривать с ребенком, но в нем было нечто до того замечательное, что я верила каждому его слову.
А потом папа отправился на гастроли с Мэнсфилдом, мама поехала с ним, а меня оставили с тетей Мери. У нее был дом на Портмен-сквер. Господи, до чего красивый! Она была писательницей. Написала книгу о ребенке, который рос в лондонском Ист-Энде, очень хорошую, с великолепным мастерством; это была халтура, но все же замечательная.
Тетя Мери была очень славной. Она позволяла нам пить вместе с ней чай, мне это очень нравилось, к ней приезжали всевозможные люди, у нее была масса знакомых; однажды, когда я спустилась к чаепитию, там был старик с длинной седой бородой, а я пришла в передничке, выглядела, должно быть, очень мило. Тетя сказала: «Иди сюда, моя дорогая», поставила меня между своих колен и повернула лицом к старику. Господи! Я так испугалась, в этом было что-то очень странное. А тетя говорит: «Посмотри на этого джентльмена и запомни его фамилию, когда-нибудь ты будешь знать о нем больше и вспоминать эту встречу». Потом сказала, что фамилия очень странная, и мне стало любопытно, что такой старик мог написать.
Тут мой двоюродный брат Руперт принялся смеяться надо мной, дразнить меня, потому что я боялась мистера Коллинза — Руперт был просто несносен! Я его ненавидела! — и я заплакала, а мистер Коллинз подозвал меня, посадил себе на колено. Оказался замечательным стариком. Умер он, кажется, год спустя. Он стал рассказывать мне разные истории, просто очаровательные, но я их уже забыла. Господи! Я очень любила его книги — он написал несколько замечательных. Читал ты «Женщину в белом» и «Лунный камень»? Превосходные вещи.
Так что, пожалуй, мы провели за границей года два. Папа был на гастролях с Мэнсфилдом, а когда мы вернулись в Нью-Йорк, стали жить у Беллы. Наверно, то был единственный раз, когда она и мама расставались, они просто обожали друг друга… хотя, пожалуй, сперва мы жили не у Беллы. У мамы еще оставались дома в южной части Манхеттена, и может, мы сперва поехали в один из них, не знаю.
Время было тогда замечательное, однажды солнце взошло, и Мост зазвучал музыкой в сияющем воздухе. Он походил на песню: он словно бы взмывал над гаванью, и по нему шли мужчины в шляпах дерби. Был словно нечто, впервые пришедшее на память, осознанное впервые в жизни, и под ним протекала река. Думаю, так всегда бывает в детстве, уверена, что иначе быть не может, ты вспоминаешь виденное, но все бывает обрывочно, перепутано, смутно; а потом однажды осознаешь, что есть что, и припоминаешь все, что видишь. Тогда было именно так. Я видела мачты судов, плывущих вниз по реке, они выглядели рощей молодых деревьев, были изящными, тонкими, расположенными близко друг к другу, листвы на них не было, и мне на ум пришла весна. А одно судно шло вверх по течению, то был белых экскурсионный пароход, заполненный пассажирами, играл оркестр, мне было все видно и слышно. И я видела лица всех людей на Мосту, они двигались ко мне, в этом было что-то странное, печальное, однако ничего более великолепного мне видеть не доводилось: воздух был чистым, искрящимся, как сапфир, за Мостом находилась гавань, и я знала, что там море. Я слышала стук копыт всех лошадей, звонки всех трамваев и все громкие, дрожащие звуки, создававшие впечатление, что Мост живой. Он был словно время, словно красные кирпичные дома в Бруклине, словно детство в начале девяностых годов, видимо, тогда это и происходило.
Мост пробуждал во мне музыку, какое-то ликование, он связывал собой землю, словно некий клич; и вся земля казалась юной, нежной. Я видела два потока людей, движущихся по Мосту в обе стороны, и казалось, все мы только что родились. Господи, я была так счастлива, что едва могла говорить! Но когда я спросила папу, куда мы едем, он затянул нараспев:
— К тому, кто строил этот Мост, к тому, кто строил этот Мост, к тому, кто строил этот Мост, ми-ле-ди.
— Папа, неправда! — сказала я.
Он был таким сумасбродным и замечательным, рассказывал столько всяческих историй, что я никогда не знала, верить ему или нет. Мы сели в открытый трамвай позади вагоновожатого. Тот человек постоянно звонил, нажимал на педаль, папа был очень этим доволен и возбужден. Когда он приходил в такое состояние, взгляд у него становился каким-то диким, восторженным. Господи, до чего он был красив! На нем были роскошный темный пиджак и легкие светлые брюки, в булавке для галстука жемчужина, на голове заломленная шляпа дерби, все это было роскошно, превосходно; волосы его были цвета светлого песка, густые, блестящие. Я так гордилась им, на папу все повсюду оглядывались, женщины были просто без ума от него.