— Нравится мне ее взгляд, нравится мне ее склад, нравится мне ее лад!
Она поднимает лицо и так же сумасбродно вторит:
— Ему нравится мой чад, ему нравится мой град, ему нравится мой зад!
И оба принимаются порознь носиться в танце по всей комнате — он подпрыгивая, скача, запрокидывая с радостным криком голову, она более сдержанно, напевая, раскинув руки и кружась, словно в вальсе.
Когда смысл ее слов наконец доходит до Джорджа, он внезапно останавливается. Сурово, обвиняюще напускается на нее, но уголки его губ конвульсивно дрожат от сдерживаемого смеха.
— Что, что такое? Что ты сказала? Нравится твой зад? — строго вопрошает он.
На миг Эстер становится серьезной, задумывается, потом лицо ее становится свекольно-красным от внезапного взрыва удушливого хохота:
— Да! — восклицает она. — О, Господи! Я сказала это неожиданно для себя! — И громкий, сочный смех заполняет ее горло, затуманивает слезами глаза и отражается от высоких голых стен.
— Но ведь это возмутительно, моя милая! — говорит он укоризненным тоном. — Женщина, я возмущен твоим поведением. — А затем, внезапно возвратясь к тому безумному, обособленному ликованию, в котором их слова, казалось, были адресованы не столь друг другу, сколько всем стихиям вселенной, он вскидывает голову и затягивает: — Я удивлен, ошеломлен, поражен тобой, женщина!
— Он изумлен, предупрежден, сокрушен и уничтожен! — выкрикивает она.
— Не в склад, не в лад! — кричит он и, обняв ее, принимается целовать снова.
Их переполняли безрассудство, любовь, ликование, они не думали, как может кто бы то ни было воспринять их слова. Они любили и сливались в объятьях, спрашивали, предполагали, отрицали, отвечали, верили. Это походило на сильный, непрестанный пожар. Они прожили вместе десять тысяч часов, и каждый мае равнялся насыщенной жизни. И это постоянно походило на голод: начиналось, как голод, и продолжалось так вечно, без утоления. Когда Эстер была с Джорджем, он сходил с ума от любви к ней, когда уходила, сходил с ума от мыслей о ней.
А чем занимался Джордж? Как жил? Чем наслаждался, обладал, овладевал в последние дни апреля того года?
Вечерами, оставаясь один, он устремлялся на улицы, словно на встречу с любовницей. Бросался в жуткие, невероятные, несметные толпы возвращавшихся с работы людей. И вместо прежних смятения, усталости, отчаяния и скорби духа, вместо прежнего жуткого ощущения, что тонет, задыхается в несметных людских толпах, ощущал лишь торжествующую силу и радость.
Все казалось ему прекрасным, чудесным. Над громадным, неистовым станом города мощно трепетало некое единство надежды и радости, некая торжествующая, очаровательная музыка, внезапно пронизывающая всю жизнь своей восхитительной гармонией. Она сокрушала слепую, жестокую бестолковость улиц, врывалась в миллионы камер, окутывала тысячи мгновений и деяний жизни и трудов человека, она парила над ним в воздухе, блистала, искрилась в опоясывающих город водах и волшебной рукой извлекала из гробниц зимы серую плоть живых мертвецов.
Улицы оживали вновь, они бурлили и сверкали новой жизнью, новыми красками, и женщины, более красивые, чем цветы, более сочные, чем фрукты, появлялись на них живым потоком любви и красоты. Их восхитительные глаза сияли единой нежностью, они являли собой красоту подобных алой розе губ, чистоту молока и меда, единую музыку грудей, ягодиц, бедер, губ и блестящих волос. Однако любая из них, думал Джордж, не столь красива, как Эстер.
Джордж хотел съесть и выпить всю землю, проглотить город, чтобы не упустить ничего, и ему казалось, что он преуспеет! Каждый миг был насыщен невыразимой радостью и славой, столь богат жизнью, что в него словно бы вмещалась вся вечность, и невозможность его удержать была невыносима, мучительна. И Джордж думал, что откроет нечто неведомое никому на земле — возможность обрести, удержать, сохранить всю красоту и славу земли и вечно наслаждаться ими.
Иногда они воплощались в смелый, неудержимый крик детей на улицах, в смех, в старика, в гудок огромного судна в гавани или в медленное, плавное движение над пирсом двух зеленых огней на мачте лайнера, идущего ночью вниз по реке к морю. Что бы то ни было, когда бы ни происходило, оно высекало музыку из земли, в конце концов город звенел, словно единственная, отчеканенная для него монета, и лежал в его руке тяжестью живого золота.
И возвращался Джордж с улиц обезумевшим от наслаждения и вожделения, с чувством победы, страдания и радости, обладания и неимения. Он был уже не сумасбродом, который неистово и бессмысленно метался по сотне улиц, не находя ни двери, в которую можно войти, ни собеседника, ни смысла, ни цели всех своих неистовых поисков, ему теперь казалось, что он самый богатый на земле человек, обладатель чего-то более драгоценного и славного, чем доводилось видеть кому-то. И он расхаживал с этим чем-то по комнате, неспособный ни сесть, ни передохнуть, ни почувствовать удовлетворения. А потом выбегал из комнаты, из дома, и устремлялся на улицу с чувством неистового вожделения, страдания и радости, думая, что упускает нечто драгоценное и редкое, что оставаясь в комнате позволяет неким высшим счастье и удаче пройти мимо.
Город казался высеченным из единой скалы, созданным по единому замыслу, вечно движущимся к некоей единой гармонии, некоей основной всеобъемлющей энергии — поэтому создавалось впечатление, что не только тротуары, здания, тоннели, улицы, машины и мосты, все ужасающие сооружения, возведенные на его каменной груди, но и огромные людские потоки на его тротуарах созданы его единой энергией, наполнены ею и движутся в его едином ритме. Джордж передвигался среди людей, словно пловец, бросившийся в поток; он ощущал их тяжесть на своих плечах, словно нес их, огромную, осязаемую теплоту и движение их жизней по тротуарам, словно представлял собой скалу, по которой они ходили.
Джордж словно бы обнаружил источник, родник, из которого исходило движение города, из которого все появилось на свет — при этой находке сердце его возликовало, и ему стало казаться, что он овладел всем городом.
И поскольку в этой потрясающей футе сливались голод и его утоление, неистовое вожделение и высшая удовлетворенность, обладание всем и неимение ничего, видение всей славы города в единый миг и сводящая с ума досада, что он не может одновременно быть везде и видеть все — поскольку могучие, противоречивые стремления вечно странствовать и возвращаться домой постоянно бурлили в нем, яростно сражались друг с другом и вместе с тем были связаны неким основным единством, некоей одной силой — то ему казалось, что город сросся с землей, на которой стоит, и вся земля его питает.
Поэтому на городских улицах Джордж ежесекундно испытывал невыносимое желание устремиться прочь, покинуть этот город хотя бы ради наслаждения вернуться в него. Он выезжал в пригород на день и возвращался ночью; или по выходным, когда в Школе прикладного искусства не бывало занятий, уезжал в другие места — в Балтимор, Вашингтон, Виргинию, в Новую Англию или к родственникам отца в пенсильванский городок неподалеку от Геттисберга. И непрерывно ощущал то же сильное желание вернуться, увидеть, что город на месте, что он все такой же невероятный, вновь обнаружить его сияющим во всей своей сказочной реальности, вечном единстве изменчивости и постоянства, в странном и чудесном свете времени.
Он съедал и выпивал этот город до основания — и за всю ту весну ему ни разу не пришло в голову, что он не оставил даже отпечатка ноги на его каменных тротуарах.
Тем временем некий остолоп осторожно прошел мимо газетного киоска в Бронксе, увернулся от такси, услышал три голоса, уныло поглядел на многоквартирный дом «Гемпшир Арме» и мысленно отметил что-то. Было двадцать первое апреля, и это вызывало у него негодование: он вспоминал давние времена, когда свет падал иначе, сердце его было пустым, так как прежнее блаженство исчезло. Поэтому он думал о соловьях в Ньюарке и роптал на свои невзгоды; он знал шесть слов по-гречески и говорил о Клитемнестре. Роптал он сокрушенно, был утонченным и сломленным, но не умирал: он наблюдал за окнами, надевал в дождь галоши, расплакался, когда ему изменила жена, и ушел из дома — роялист из Канзас-сити, классик из Небраски, остолоп ниоткуда.
Но в тот самый день Джордж Уэббер и его Эстер спустились с небес на землю и обнаружили, что на ней неплохо, посмотрели на жизнь и увидели, что выглядит она недурственно. Они вышли на улицы и куда бы ни шли, повсюду были еда и великолепие. Весна приходит с яркими цветами под стопами апреля, а под стопы влюбленным земля стелет все свое изобилие и роскошь. Поэтому влюбленные упивались сталью и камнем, красотой груд старого кирпича. Земля сияла всеми манящими, великолепными красками, потому что они были вполне достойны этого, и потому что в сердцах у них не было фальши.
Они покупали еду со страстной вдохновенностью поэтов и обнаружили затерянный мир не в Самарканде, а на Шестой авеню. При виде их мясники распрямлялись и становились выше ростом; поправляли толстыми руками соломенные шляпы, одергивали окровавленные фартуки; брали самые отборные куски мяса, гордо поднимали, нежно пошлепывали по ним грубыми ладонями и говорили:
— Леди, это превосходный кусок. Лучший, какой у меня есть. Посмотрите, леди! Если он не лучший, какой вы только видели, принесите обратно, я съем его сырым прямо у вас на глазах.
И зеленщики находили для них самые лучшие фрукты. Джордж с оттопыренной губой и хмурой серьезностью тыкал пальцем в мясо, пощипывал ноги цыплят, щупал листья салата, перебирал пальцами дыни, жадно читал все этикетки на консервах и вдыхал острые, пряные запахи лавок. И они вместе пошли домой с большими сумками и пакетами еды.
Теперь Эстер, словно неумолимый призрак, занимала главное место во всех его делах, чувствах, воспоминаниях. Это не значит, что он постоянно думал только о ней. Что не мог ни на миг изгнать из разума всепоглощающий образ, на котором теперь сосредоточилась вся его жизненная энергия. Нет. Завоевание ее было в десять тысяч раз более грозным. Ибо пребывай она только в чертогах его сердца или царствуй гордой императрицей в преходящих представлениях мозга, ее было бы можно изгнать каким-то усилием воли, безжалостным актом насилия или отвержения, или возбуждением ненависти в душе. Но она вошла в кровь, впиталась во все ткани плоти, проникла во все мозговые извилины и теперь обитала в его плоти, крови, жизни, словно таинственный и могучий дух, изгнать которого так же невозможно, как материнскую кровь из жил, как стать обладателем отцовских плоти и крови.