нял сразу.
Всю ночь и весь день с небольшими роздыхами конники шли форсированным маршем. Гриневич отлично знал повадки басмачей, как правило уклонявшихся от встреч с регулярной советской кавалерией, и задался целью нанести удар врасплох.
На рассвете второго дня донесли, что банда расположилась лагерем в широкой лощине. Жители кишлака — полунищие скотоводы жаловались:
— Они, эмирские сарбазы, сколько баранов угнали, пастухов наших порубили саблями. Наш чабан Кучкар-ата истек кровью и помер. Вай дод! Наших баранов режут, день и ночь шашлык жарят, водку пьют. Вчера нашего старейшину били нагайками. Вай дод!
— Кто у них главарь?
— Вай дод! Не знаем мы. Разные турки здесь есть, беки есть, чиновники эмира есть. Приехал какой-то из Бухары начальник милиции. Видели мы его. Сказал нам: «Эмир — да будет священная сень над ним — теперь опять скоро вернется, революционерам головы отрубит…» Известно, собаку рвет тем, что она жрет… Помоги нам. Спаси наши жизни!
Приняв меры, чтобы из пастушьего селения не смогла до поры до времени выскользнуть ни одна живая душа, Гриневич собрал командиров.
— Перед нами задача — уничтожить противника. Теперь ясно, куда переправлял военный назир оружие, патроны. Господа джадиды готовят мятеж Какие предложения?
— Атаковать немедля!
— Решено. Придется поработать клинками.
Солнце еще не взошло над далекими горами. Степь загудела от тысяч копыт. Громовое «ура!» разбудило лагерь басмачей. Дозорные, как выяснилось потом, спали сном невинных младенцев.
В тот же час, верстах в двух к западу, на холм медленно въехал усталый, продрогший Энвербей.
Больше суток он скакал по степи в поисках армии, над которой ему предстояло принять командование.
Он смотрел на холмы, на лощину и никак не мог сообразить, что происходит. Несмотря на утренний, довольно густой туман, он видел гигантский, покоившийся на отдыхе воинский лагерь: юрты, палатки, сотни стреноженных коней. Но так же совершенно отчетливо он разглядел по ту сторону долины огромную, движущуюся с плоскогорья на лагерь массу. В морозном утреннем воздухе слышался странный ритмичный гул, и Энвербею, человеку военному, этот гул был отлично знаком: устрашающий, вселяющий ужас гул несущейся кавалерийской лавы. Очарованный грандиозной картиной стремительной атаки больших масс конницы, Энвербей замер в седле. Ни криков, ни выстрелов не было слышно, и в те немногие мгновения, которые оставались для размышления, никак не хотелось верить, что это воинственное прекрасное зрелище мчащихся всадников есть не маневры, а настоящая бешеная атака, которая сейчас, сию минуту, разразится лязгом оружия, воплями, визгом лошадей, грохотом пальбы. И только когда черная масса лавы в свете выкатившегося из-за гор солнца вспыхнула угрожающими огоньками тысяч вздетых к небу клинков, Энвербей спохватился и вскрикнул: «О аллах!»
Он лихорадочно шарил по бедру, чтобы вытащить револьвер и выстрелить в воздух, поднять тревогу, разбудить беспечных. Скорее!
Но мгновений не вернешь! Сон многих в то утро перешел в сон вечности.
Лава скатилась с холмов и с устрашающим гулом обрушилась на юрты, на спящих людей, захлестнула густой вязкой массой лагерь басмачей.
— Аллах экбер! — пробормотал Энвербей. Зубы его стучали. Подбородок дрожал.
Оставалось повернуть коня и гнать его в глубь степи, подальше от клинков красных.
С дрожью во всем теле Энвер думал, что бы с ним сталось, если бы он приехал в лагерь на полчаса раньше.
Глава двадцать перваяКотелок с картошкой
Когда разгневается злая судьба, и гранит расплавляется, подобно воску.
Огонь жжет, ветер раздувает.
— Голодовать будем али что?
— Зачем голодовать, Кузьма. Сейчас хлеб есть, куряга есть, чай кипятить будем! Погреемся тоже.
Ветер свирепо кусался в проходе между двумя поездными составами. Крыши товарных вагонов, черный от мазута песок, шпалы покрылись тонкой наледью.
Прислонившись к облупленным, потерявшим цвет доскам вагона, боец, названный Кузьмой, глубоко засунул руки в рукава шинели и, обнимая винтовку, топал ногами. Рваные ботинки, размохнатившиеся обмотки грели плохо. Другой красноармеец, совершенно синий от холода, сидя на корточках, шарил непослушными, негнущимися руками в вещевом мешке.
— Канэ, мархамат! Прошу, пожалуйста, попить чаю. Отличный заварим сегодня чай, один добрый человек дал, настоящий цейлонский.
— Отличный? Настоящий? Это у тебя то, друг Хайрулла, отличный?! — Кузьма с нескрываемым презрением разглядывал круглое, какое-то перекошенное от многочисленных шишек и припухлостей лицо. — Не чай здесь пьют, а пойло, брандахлыст вроде.
И, смахивая слезы, катящиеся к копчику носа, заворчал:
— Вот у нас на Алдане, там чай так чай. Чифирь ему название. Возьмешь в тайге банку какую от консервов, прокалишь в костре и приступаешь. Пачечку возьмешь китайского, третий сорт. Лучше: потому горчит. Ну, кипяточком заваришь. Вот чифир — первач получается. Вынешь баночку — и гуляй два дня: работай зверь зверем, чапай по тайге, дело твое. Водка? С водки, друг Хайрулла, только на часок прояснение личности, а потом в сон тянет. С чифиря иное… Ого-го! Ну конечно, потом можно еще кипяточком залить — вторяк получается, послабже. Подольешь третий раз — третьяк пьешь. Ну, а которые в четвертый, по бедности, — этим уж эфиля достается. Что такое эфиля? Да как сказать — пустая горная порода, золотишка уже ни-ни. А ты свой чай бледненький выхваляешь. Эх ты, азиатина! Вот чифиря-первача бы тебе да солененькой кеты к нему!
Злые сквозняки со свистом вырывались из промежутков между вагонов, из-под колес, выбивая из глаз обильную слезу, и «друг Хайрулла» чертыхался, подставляя спину в грубой солдатской шинелишке ветру. Тонко дребезжала по крыше вагона полуоторванная железка, бежали по земле соломинки, сор. Кустик верблюжьей колючки, пристроившийся на насыпи, трепало так, что он стлался по земле.
— Экий холодина, сибирский, — пробормотал Хайрулла, вытаскивая банку с чаем, завернутую в тряпку полбуханки хлеба, жестяной чайник с продавленным боком.
Простуженным голосом Кузьма прогундосил из-за поднятого воротника шинели:
— Рази здесь можно? Состав. Курить даже нельзя, друг Хайрулла.
Но в голосе его слышалось колебание.
— Ничего, товарищ Седых. Тащи-ка сюда вон ту шпалу. Ничего. Гнилая? Отделенный не увидит. Давай!
Хайрулла зыркнул глазами направо и налево, заглянул под колеса. На путях было пустынно. Сиротливое здание станции Карши обдувалось ветрами со всех сторон света. На перроне тоже не было никого. Только вдали к темневшим оголенным садам кишлака медленно двигалась арба. На ней сидел человек в белой туркменской папахе.
— Видишь, какой чай… цейлонский… — бормотал Хайрулла. — Давай разводи огонь… смерть хочется горяченького.
— Это ты вон у того купил? — повертел в руках пачку чая Кузьма, кивнув в сторону арбы. — Чай — оно конечно, только… на посту вроде не полагается.
— Чепуха, — пробормотал Хайрулла, приставляя винтовку к стене вагона. — Никто и не увидит. Все в теплом помещении сидят. Видишь, дым из трубы. Топят. Никому и дела нет, что мы с тобой мерзнем… Сейчас картошечку сварим. Соль у тебя есть?.. Масла бы… Эх, чтоб их… не думает советская власть о нас… За что кровь проливаем?
— Ну, ну, советскую власть не трогай, — добродушно пробасил не очень уверенно Кузьма Седых.
Железными своими ручищами он отщепил кусок дерева от потрескавшейся гнилой шпалы и поломал его на мелкие чурки.
— Может, не будем, — вдруг с сомнением сказал он. — Ветер опять же… то да се…
— Эх ты, давай… Сейчас картошечку в мундире по-казански сварим. Эх, с солью.
Хайрулла вытащил из кармана зажигалку и чиркнул колесиком. Но ветер сразу же задул слабенькое пламя.
Он выругался и вытащил из кармана бутылочку.
— Ветер не ветер… все равно зажгу… Бензинчик у меня есть. Сейчас мало-мало плесну… Давай, товарищ Седых, котелок, у меня и в мешочке картошка. Пока я тут огонь развожу, принеси с площадки, вон с того вагона.
Не высвобождая озябших пальцев из рукавов шинели, придерживая под мышкой винтовку, Кузьма заскрипел по песку ботинками. Он шел мимо вагонов и заглядывал на каждую тормозную площадку. Вдруг до него донесся вскрик. Он обернулся и ахнул.
Все пространство между поездными составами пылало.
Среди пламени прыгал Хайрулла, затаптывая горящие щепки и вопя:
— Помоги!
По хватив винтовку, Седых бросился назад.
— Туши, туши, — кричал Хайрулла. По шинели его бегали огоньки, и он, колотя руками, сбивал их.
Порыв ветра взметнул столб искр, и вся стена соседнего вагона занялась. Огонь гудел, плюясь в лицо обжигающими языками.
— Бензин! — плачущим голосом стонал Хайрулла. — Бензин уронил!
Сорвав с себя шинель, Кузьма бил ею пламя, но и она загорелась. Тогда он начал расковыривать песок и пригоршнями бросать в огонь. Но песок смерзся в комья, не рассыпался, и Кузьма только обдирал ногти, ранил руки. Хайрулла выл и плакал.
Вдруг он взвизгнул:
— Снаряды! В вагонах снаряды.
Он схватил Кузьму за руку и потащил в сторону от ревущего пламени. Но красноармеец не поддавался. На спине у него гимнастерка обуглилась, баранья шапка дымилась. Весь опаленный, с обгоревшими усами, задыхаясь от едкого, бившего в лицо дыма, он боролся с огнем.
— Бежим!.. Сейчас ухнет! — закричал Хайрулла и нырнул на четвереньках под вагон.
Шатаясь и охая, Кузьма полез в бушующий огонь.
Не обращая внимания на нестерпимый жар, прикрыв только глаза рукавом, он шарил по земле рукой.
— Где она? — бормотал он. — Где она? Трибунал будет.
Наконец пальцы его нащупали в дыму горячее дуло винтовки. Он схватил ее с радостным воплем. Но он не побежал, а продолжал шарить. Только найдя вторую винтовку, он выбрался из огня и пошел. Кузьма стонал и охал, руки его нестерпимо жгла боль, но винтовки держал он крепко. Он не чувствовал, что одежда на нем горит и что он превратился в дымящийся факел. Лишь пройдя немного, он вдруг ощутил жжение и боль в спине. Вскрикнув, он бережно прислонил винтовки к вагону и только тогда стащил горящую рубаху.