Паутина — страница 44 из 84

Теперь он обернулся. Оба состава заволокло клубами черного и жирного дыма, из которого вырывались густо-красные языки огня. Где-то кричали люди.

— Пропал, пропал боец Седых… — пробормотал, едва шевеля вздувшимися пузырем губами, Кузьма и, подхватив винтовки, побежал через пути.

Сзади оглушительно рвануло. Кузьма споткнулся и упал.

Всю ночь проворочался Кузьма Седых на холодном поту гауптвахты и не мог заснуть. И не то чтобы саднившие ожоги мешали. Боль — дело привычное.

Думы разные лезли в голову, видения. Только смежит веки — и сразу же сугроб под пихтой, а из сугроба медведица, лапы раскинет и лезет помять, поломать. Тьфу ты. Смотришь — то Дарья Анисимовна, лесовичка, охотница с реки Алдан, вдова промысловика одного. Сгиб на перевале Чульман, зарезали человека. Ну, Дарья Анисимовна все норовила оженить на себе Кузьму. Тогда говорила: «Не уходи от меня… Куда ты без меня? Пропадешь». Напророчила.

Со злобой в который раз открыл глаза Седых.

Было темно, жгло руки, лицо, а ноги стыли. Эк угораздило его, старого сибиряка, охотника, опростоволоситься. Огоньком поиграл, точно мальчишка.

Он уткнул голову в ладони и зарычал зверем.

Кто-то скребся в дверь.

Седых поднял голову и прислушался: не показалось ли?

Рядом храпел, всхлипывая во сне, Хайрулла.

Сибиряк вскочил и застонал: так резануло в закоченевших ногах.

За дверью сразу же стихло. Через минуту снова заскребли. Седых опустился на пол и ползком подобрался к порогу.

— Кто? — спросил Седых. — Кто там?

— Тсс, это я, Иргаш… — зашипел голос снаружи. — Хайрулла? Живой?

Говорили по-татарски, а Седых знал хорошо татарский язык и поспешил ответить:

— Хайрулла спит.

Но Хайрулла был уже рядом и, тяжело дыша, забормотал быстро, невнятно:

— Я, я здесь Это ты, Иргаш? Открывай.

— Сейчас… Замок тут, шайтан замок.

Дверь трещала, скрипела.

— Помогай, — прошептал Хайрулла и завозился у двери.

— Куда! — вдруг сообразил Кузьма и, нащупав в темноте спину Хайруллы, схватил его за плечи. Но тот вывернулся и отвалился в сторону.

— Уйдем… ночь, — забормотал Хайрулла, — никто не увидит.

— Куда уйдем? — спросил Кузьма. Перед мысленным взором его встали припорошенные снежком желтые голые сопки, глинобитные мазанки, белые твердые тропы. «Бежать? Куда? До Сибири тыщи верст…»

Тяжело сопя, Хайрулла молчал.

— Куда? К басмачам? — вдруг зло крикнул Кузьма и, протянув руки, начал шарить в темноте. — К бандюкам сманиваешь, я тебя, гада!

— Тише! — шепнул голос из-за двери.

— Не надо, не кричи, — простонал рядом Хайрулла, — послушай меня! Я мусульманин, они мусульмане, я договорюсь.

— Вот какой ты! — снова крикнул Кузьма. — Сейчас я тебя придушу, гад.

— Но, но, — увертываясь, пищал Хайрулла, — все равно к стенке.

— А вот я тебя! — Кузьма загнал Хайруллу в угол.

В возне они не слышали, как удалились тихие шаги.

— Н-ничего, — рычал Кузьма. Он разгорелся, и ему стало даже весело. — Ничего, друг Хайрулла, сейчас я тебе ребра то помну.

— Хватит, — визжал Хайрулла.

— Будешь бегать? С басмачами снюхался? Своих почуял. «Я мусульманин, они мусульмане». Гад!

— Отпусти!

Стало жарко Кузьме, он отпустил Хайруллу, подошел к двери, потрогал доски.

— То-то же, — сказал он удовлетворенно, — махорочки бы. — Помолчав, спросил: — Кто был? Дружок, что ли? — И так как Хайрулла не отвечал, он заговорил, ни к кому не обращаясь: — Умел проштрафиться — умей и отвечать. А то к басмачам, к гадам. Переметнуться захотел… Эх ты, собачья морда… мы таких в Сибири на морозец голышмя да водой.

Из угла, где сидел Хайрулла, слышались тихие всхлипывания:

— Жить лучше… жить лучше!

— Ну, ну, не хнычь. Бог не выдаст — свинья не съест.

На всякий случай Кузьма сел у двери и прислонился к ней спиной. Он так и вывалился наружу, когда утром ее открыл начальник караула, чтобы вести арестованных в трибунал.

Революционный военный трибунал заседал прямо на перроне перед открытым вокзалом, потрепанным взрывом. Окна зияли выбитыми стеклами. Верхняя часть станционного купола закоптела, с лицевой стороны вокзала часть карниза обвалилась. Удивительно, как вообще уцелели станционные постройки, когда в течение почти получаса рядом рвались артиллерийские снаряды двух эшелонов.

Перрон прибрали и подмели, но на путях, насколько глаз хватал, валялись покореженные взрывом, по черневшие остовы вагонов, чугунные скаты, обугленное дерево.

Хайруллу и Кузьму вели под конвоем. Ветер рвал на них шинелишки и задувал прямо в лицо запахи дыма, горелого железа, мазута.

— Вишь ты, наделали делов, — сказал мрачно Кузьма.

Понурившийся, едва передвигавший ноги в стоптанных американских ботинках, Хайрулла отвернулся от путей. Только конвойный — венгр из бывших военнопленных, Матьяш, — оскалил белые зубы и почти весело сказал:

— Такую шкоду наделали. Паприкахун настоящий… повесить вас за ноги!..

И снова усмехнулся. Другие конвойные не смеялись, так как не знали, что «паприкахун» — это пряное, жгучее блюдо из курицы и кайенского перца. Поэтому шутка Матьяша ни до кого не дошла.

За столом, накрытым красным плакатом так, что видна была только часть лозунга «Да здравств…», сидели уже командиры, а перед ними и вокруг них на скамьях, на досках, на обломках вагонов расположились бойцы гарнизона, жители города Карши, железнодорожники, дехкане из привокзальных кишлаков Бишкора, Гунгана.

— Гады!.. — крикнул кто-то. И толпа вскочила и закричала в один голос: «Гады!» Все стучали сапогами, прикладами винтовок о затвердевшую, схваченную морозцем землю. Все обрадовались возможности пошуметь, размяться, согреться.

Упершись взглядом в красный плакат на столе, Седых думал: «Кричат, лают правильно!»

Заговорил командир, председатель трибунала.

— Именем Советской республики, рабочих и крестьян…

Говорил командир сбивчиво. Трибунал, да еще показательный, приходилось проводить ему, очевидно, впервые, и распорядка он явно не знал. Не знали этого распорядка и сидевшие рядом с ним железнодорожник-машинист и старик узбек из каршинских машкобов — водоносов. А предстояло судить так, чтобы приговор все надолго запомнили, потому что кроме огромного ущерба воинскому делу (красная артиллерия осталась без снарядов) взрывом побило немало домов в соседнем кишлаке и дехкане были озлоблены.

Командир смотрел на подсудимых — на жалкого, в почерневшей от опалившего ее огня шинелишке бойца Хайруллу, на его опухшее дергающееся лицо, и ему стало противно и жалко в одно и то же время. Тогда, все еще продолжая говорить, он посмотрел на Кузьму Седых и вздрогнул, увидев, что лицо бойца покрыто ожогами и только глаза темнеют среди белых водянистых пузырей.

Невольно председатель прервал свою с таким трудом приготовленную речь и громко сказал:

— Седых, что же тебе перевязку не сделали?

Кузьма поднял руку и, осторожно прикоснувшись кончиками пальцев к лицу, пробормотал:

— Ништо… Все одно…

Раздражение разъяренной толпы сразу же сменилось сочувствием. И тот же голос, который только что кричал «Гады!», прозвучал совсем иначе:

— Чего фершал смотрел?

— Фершала, фершала! — закричала толпа, и опять все затопали, загудели, застучали.

Никто не слышал, как Седых бормотал:

— Все равно уж…

А Хайрулла, не разобрав, в чем дело, только еще более нахохлился, точно пытаясь защититься от лавины выкриков.

Воспользовавшись тем, что порыв ветра отнес шумы и вопли в сторону, председатель трибунала снова заговорил, предоставив слово общественному обвинителю.

Вышел на открытое место жизнерадостный здоровяк, с буденновскими лихими подусниками, и, громогласно откашлявшись, начал читать по бумажке:

— «Обвинительный акт»!

И так как толпа продолжала шуметь, он замолк и, положив на стол лист бумаги, грозно огляделся вокруг. Но шум не стихал.

— Молчать! — вдруг гаркнул общественный обвинитель так оглушительно, что кто-то с почтением отчетливо проговорил: «Вишь ты! Труба иерихонская!» Но команды толпа послушалась, и стало тихо, только ветер гремел на крыше вокзала полуоторванными листами железа.

— «Обвинительный акт»! — снова прочитал усатый, и теперь все прониклись драматизмом момента, посуровели.

Общественный обвинитель прочитал:

— «Красноармейцы Хайрулла Герфанов и Кузьма Седых…»

Услышав свое имя, Хайрулла поежился от зловещего предчувствия, а Седых увидел явственно у стены себя и бойцов, наведших на него винтовки.

Теперь уже ровным голосом общественный обвинитель читал:

— «…находясь в карауле по охране эшелона с боевым снаряжением, проявили преступное, халатное отношение к своим обязанностям, разжегши костер у вагонов для варки в котелке картошки и кипячения в чайнике чая, в результате чего обвиняемые сожгли два эшелона с крайне необходимым для Красной Армии снаряжением, что привело к взрыву и уничтожению государственного имущества. Имеются пострадавшие среди местного населения. Означенные Хайрулла Герфанов и Кузьма Седых в тот же день арестованы, а дело передано в Особый отдел дивизии…»

Откашлявшись, обвинитель продолжал:

— «Красноармейцы Герфанов и Седых, допуская халатность при разжигании огня около вагонов, сознавали, что их действие обращено против Красной Армии, и тем самым совершили прямую измену советской власти, оказывая помощь ее врагам…»

Тут ему пришлось остановиться. Кузьма Седых поднял голову и громко проговорил со стоном: А вот врагам не помогал…

Председатель трибунала нервно вскочил и приказал Кузьме помолчать до поры до времени. Обвинитель же распушил усы и продолжал:

— «Красноармеец Хайрулла Герфанов лентяй, крайне сварлив, пьющий человек, хотя обеспеченнее других, получал посылки из дому, всегда жаловался, каждый вечер исчезал, часто опаздывал из караула. Когда его арестовали, передал отделенному пачку денег, чтобы его отпустили, то есть давал взятку. Красноармеец Кузьма Седых — боец исправный, но темный, суеверный: рассказывал в казарме, что боится леших да водяных, неграмотный, насчет гулянок да женского пола всех хлеще…»