Никто не обратил внимания, как по шпалам к северному концу перрона подошел, чуть прихрамывая, Пантелеймон Кондратьевич. Он тронул за плечо сидевшего среди зрителей командира. Тот вздрогнул и изумленно обернулся. Они поздоровались и заговорили вполголоса.
На вопрос председателя, признают ли себя обвиняемые виновными, Хайрулла только взвизгнул:
— Он подбил… костер зажечь, — и показал на Кузьму, — с него, с Седых, спрашивай…
В горле у Кузьмы что-то странно забулькало, а глаза потемнели, но он промолчал.
— Зачем костер жгли? — задал вопрос председатель трибунала.
— Не с голоду же подыхать да с холоду… — снова крикнул Хайрулла. — Только все он.
— Да что ты? — удивился председатель Ревтрибунала.
— Конечно… сам ты, председатель, сидел в помещении, горячие щи ел, а мы на морозе, голодные.
Но Кузьма вдруг забубнил:
— Наша вина, товарищ командир, — и все тут.
— Ты вину принимай на себя, — заныл Хайрулла. — Ты огонь разводил? Разводил. С картошкой котелок принес? Принес… Ты… ты… Моей вины нету!
— Да ну… — только развел руками Кузьма. Он что-то хотел сказать, но растерянно открыл рот и замолк от изумления и негодования. Он стоял, сильный, огромный, расставив широко ноги, бессильно уронив обожженные, ставшие чугунными руки, и, недоумевая, старался понять подлинный смысл слов Хайруллы. Предоставили слово свидетелям.
— Вышел я этта… по нужде, — сказал рябоватый красноармеец. — Смотрю — ветрище… с ног бьет… вижу я этта огонь на путях. Одначе вижу Седых и Хайруллу… Ну я и пошел…
Молодой темнолицый парень, похожий на туркмена, с белой папахой на голове, сказал немного:
— Еду я на арбе… везу мешок ячменя… Смотрю — поезд, много вагонов и дым… много дыму… А потом как ударит… ничего не помню…
Старик дехканин долго вздыхал и, с трудом подбирая слова, заговорил:
— Дым стоял… дети играли… а потом, о господи, загремело — и дом мой упал, а сына и брата ранило… громом…
— Стрелять таких надо! — сказал сидевший впереди красноармеец.
Мгновенно толпу прорвало, и она заревела: «Стрелять! Стрелять! Чего на них смотреть? Хватит, довольно мерзнуть! Давай!»
Пантелеймон Кондратьевич набросал несколько слов на листке блокнота и послал председателю трибунала. Тот долго и внимательно читал. Потом поднял голову и, встретившись взглядом с глазами Пантелеймона Кондратьевича, понимающе кивнул.
Шум стоял долго. Он постепенно стих сам собой, потому что члены Ревтрибунала вполголоса совещались за своим столом.
Тоскливо, скучно смотрел Кузьма Седых на бойцов. Сколько среди них было товарищей, друзей. А сейчас? Сейчас все они кричали: «Стрелять! Стрелять!» Что ж, пусть стреляют. Один конец.
Он посмотрел на Хайруллу и не узнал его: так тот посерел и осунулся.
«Боится, трус. Помирать неохота», — заключил Кузьма Седых.
Заговорил председатель:
— Товарищи, нерушимо стоит на страже революции Красная Армия. Империализм, эмир, дожидающийся счастливых времен, — величайшая опасность для всех свобод, добытых трудящимися. Два лодыря и растяпы нанесли рабочему классу удар ножом в спину… Поднять на воздух столько амуниции, снарядов… Сколько лишней крови, красноармейской, народной, прольется из-за них…
И он показал на обвиняемых. Толпа опять заревела.
— Тише, товарищи! Оглашаю приговор.
Он отвернул лицо от все усиливающегося ветра и прокричал:
— Обвинение признается доказанным. Красноармейцы Герфанов и Седых допустили преступную халатность на посту, причинили ущерб Красной Армии, помогли британским империалистам… Учитывая тяжесть преступления, а также нераскаянность и закоренелость обвиняемых в стремлении их ввести в заблуждение следственные органы, на основе Уголовного кодекса РСФСР, статья 207, раздел 7, Ревтрибунал дивизии постановил…
Он сделал паузу, как раз достаточную для того, чтобы Седых успел мучительно сглотнуть слюну, а Герфанов поднять руки и закрыть лицо. Оба они отлично знали, что скажет сейчас председатель, знали, но… надеялись, что он не скажет… Однако председатель сказал:
— Герфанова Хайруллу…
— Почему я первый, — взвизгнул Хайрулла, — не хочу быть первым!
Но председатель Ревтрибунала повысил голос и членораздельно выкрикнул:
— Герфанова Хайруллу и Седых Кузьму приговорить к высшей мере наказания — расстрелу.
Взвизгнул Хайрулла, заверещал по-заячьи.
Повернув обезображенное ожогами лицо к собравшимся бойцам, Седых виновато улыбнулся, растерянно и добродушно.
Толпа грохнула аплодисментами и возгласами: «Правильно!»
Седых сделал движение пойти: что там задерживаться, все ясно — расстреляют, как пить дать расстреляют. Но тут рукоплескания и возгласы стихли, а председатель Ревтрибунала прикрикнул на подвывающего Хайруллу:
— Да тихо ты, наконец! Стоять смирно и слушать. Принимая во внимание трудовое, батрацкое происхождение обвиняемых Хайруллы Герфанова и Кузьмы Седых, неграмотность их, а также политическую несознательность, Ревтрибунал дивизии постановил: признать возможным высшую меру наказания по отношению Герфанова и Седых не принимать и ограничиться объявлением Хайрулле Герфанову и Кузьме Седых общественного порицания…
Секунду стояла тишина, а потом все захлопали, заорали, засвистели.
Вобрав голову в плечи, Седых обвел взглядом смеющиеся, багровые от холода и крика лица бойцов и спросил:
— Куда же теперя идтить?
— Куда? К себе… в казарму… домой… хо-хо… картошку варить.
— Да зайди к лекпому, — заметил председатель Ревтрибунала.
Все расхохотались.
Молодой туркмен пробрался через толпу к оправданным. Ухмыльнувшись, он потрогал за плечо Хайруллу и сказал что-то ему на ухо.
Резко обернувшись, Хайрулла встретился с глазами туркмена, и повел себя совсем непонятно. Он втиснулся в гущу бойцов и, пробиваясь через них, бросился к зданию вокзала. Седых и стоящие поближе красноармейцы, не поняв ничего, поглядывали то на мелькавшую в толпе спину Герфанова, то на арбакеша, с лица которого не сходила добродушная ухмылка. Покачав головой, арбакеш поглядел на Седых и промолвил с явным удовлетворением:
— Маладес! Ай, маладес, сила много…
Он повернулся и пошел через толпу, все так же ухмыляясь. Огромная белая папаха покачивалась над головами бойцов все быстрее и быстрее. Парень ни разу не оглянулся, но все ускорял шаг. Завернув за угол здания вокзала, он бросился бегом к коню, привязанному к колесу распряженной арбы.
Когда Пантелеймон Кондратьевич вышел на высокое крыльцо вокзала вместе с председателем Ревтрибунала, кто-то из командиров сказал с почтительным удивлением:
— Здорово скачет. И без седла.
— Кто? — спросил Пантелеймон Кондратьевич.
— Да туркмен, свидетель.
— Где, где?.. Да это калтаман… имеёт отношение к взрыву… Задержать…
Но белая папаха уже мелькнула среди крыш далекого кишлака и исчезла.
Глава двадцать втораяДальний рейд
Острие меча в битве храбрости,
Острие ума в битве хитрости!
Давно уже они ехали.
Местность становилась все более унылой и пустынной. В плоских неглубоких долинах и логах кое-где среди чуть вздымающихся рыжих увалов с белыми пятнами недавно выпавшего снега чернели шапки одиноких юрт. Было безлюдно. Только летом сюда выезжали из своих кишлаков локайцы, спасаясь от клещей и блох. Селение, расположенное на горе, на самой границе с пустынной равниной, лежало в развалинах. Люди жили в скотных загонах. Дома разрушили басмачи по приказу Ибрагимбека.
Над всей местностью недвижно висела желтоватая пыльная мгла, сквозь которую едва-едва проступали темными массами горы.
Местами дорога падала в глубокие выемки, где тяжелая пыль вздымалась ногами лошадей. Всадники двигались окутанные душным облаком. Солнце превратилось в оранжево-красный шар, на который можно было смотреть даже не щуря глаз.
— Ехать рядами! Галоп!
Отдав команду, Сухорученко стряхнул с себя дремоту.
Белое обожженное плато постепенно поднималось к далекой громаде гор с снежными вершинами. Из-за края плато виднелись голые верхушки деревьев.
«Город, — подумал Сухорученко, — сюда, говорили, подался Энвер. Как он нас встретит?»
— Впереди банда! — крикнул подскакавший сбоку дозорный. Вдали в дрожащем воздухе маячили всадники. Они точно плавали в молочных испарениях, поднимавшихся над оттаявшей под лучами солнца землей.
— Клинки к бою! — прогремела команда.
Вырвавшись вперед, командир оглушительно крикнул:
— За мной!
Но появившиеся бекские кавалеристы меньше всего думали об отпоре. Они исчезли так же мгновенно, как и появились. Эскадрон спустился беспрепятственно в глубокий каньон, окаймленный крутыми обрывами, и только на подъеме к самому городу встретил довольно серьезное сопротивление. Сарбазы стреляли беспорядочно и неумело. Начальник выскочившей из-за построек группы регулярной бекской конницы сабель в триста рассчитывал, очевидно, на то, что красные утомлены сорокаверстным переходом, а лошади вымотаны, и пытался, видимо, взять на испуг.
Однако, как всегда, Сухорученко накануне приказал отпустить лошадям усиленную норму фуража, и кони, несмотря на долгий путь, чувствовали себя свежими и бодрыми. Расчеты сарбазов на то, что красные, устрашившись их грозного воя и блеска обнаженных клинков, повернут обратно или залягут для затяжной перестрелки, не оправдались. Едва Сухорученко предпринял атаку холодным оружием, в банде началось замешательство. Передние всадники попытались остановиться, другие повернули назад, задние, не зная, в чем дело, продолжали напирать с воплями «ур! ур!».
Нежелание басмачей рубиться было давно известно. Кое-кто объяснял это тем, что якобы человек, убитый ударом сабли, а еще не дай бог оставшийся в схватке без головы, не попадет в рай, ибо аллах брезгует и не допускает пред свое светлое лицо людей, изуродованных в битве, а тем более обезглавленных. Сам Сухорученко понимал все иначе. Он знал, что в свою, ранее состоявшую из наемников, армию эмир перед самой революцией двадцатого года набрал силой дехкан и ремесленников, обманув их демагогическими призывами к священной войне. Они просто не желали воевать, и им совсем не хотелось умирать за эмира, которого в народе иначе и не звали, как «проклятие твоему отцу». После бегства эмира за границу вся армия его рассыпалась, рассеялась. И только в глухих местах еще отсиживались шайки из бывших сарбазов, не знавших, куда им деться.